Солнце красно поутру...
Шрифт:
Мы не успели подобрать добычу: вдали вновь показались птицы. Вытянув шеи, они летели по роковому пути на нас.
Но какие же большие эти гуси! И белые совсем! Я пристально всматриваюсь в их распростертые очертания и вдруг узнаю лебедей.
И вот они уже над перевалом. Раз, два, три… Восемь штук! Спокойно и согласно взмахивая крыльями, лебеди благополучно пролетают над седловиной. Мы провожаем их взглядами. И долго еще в синей роздыми на пестром узоре лесов мелькают их белые крылья.
К избушке вернулись уже ночью. Над поляной сизыми пластами качался дым.
Неведомо как заслышав наше приближение, он вышел навстречу. Осмотрев добытых птиц, сам услужливо повесил их под навесом крыши и, похлопав Суная по плечу, рассудительно сказал:
— Конечно, утешка не мясо! Утешка, она навроде воробья — пух да кости. То ли дело гуси-лебеди!
6
Ночью ярко вызвездило, и на землю пал сильный заморозок. Накрепко схватило сырые займища, мелководные заливы озера покрылись глянцевым ледком.
С восходом солнца все вокруг засверкало и залучилось. Живая игра огней изменчиво переливалась на стылых травах, на высоких усохших стеблях лабазника, в стеклянной россыпи брусничных листьев. Ватажки рябин, будто белыми шалями, укрылись пухлявым куржаком, и через этот куржак калеными угольями светились перезревшие гроздья ягод. В продувном осиновом сколке радостно взвизгивали молодые сороки, и сытые дрозды-дерябы, пострекотывая, стайками перелетали с куста на куст, приближаясь к рябинам.
Камышовое озеро молчало, будто выстыло за ночь. Лишь изредка высоко в небе пролетит табунок уток или протянет одинокий гусь.
— Ушла птица, — почти торжественно сказал Евсей Васильевич. — Ну и легкой дороги ей.
«Легкой дороги», — мысленно пожелал и я, представив, как бы громыхнули в этой тишине раскаты наших выстрелов. Пусть будет тихо на озере.
Сунай свернул с тропинки, повел нас между опалых черемух к лодке. До обеда мы надерем мху, а заодно и посмотрим озеро, на которое так и не довелось выехать.
В пропахшей рыбой плоскодонке, отталкиваясь шестами и разбивая звонкий прозрачный ледок, мы проплыли немного по мелкому каналу среди камышей, и впереди открылся широкий плес. На нем тоже лежал лед, но уж совсем тонкий, и лодка шла беспрепятственно, с легким треском подминая его днищем. Посередине плеса над сверкающей гладью льда вытянулся пологий остров с низкими зыбучими берегами. Стоявший на корме Сунай направил лодку вдоль острова, а затем круто развернул ее и глубоко вклинился в илистый берег. Берег осел, закачался.
— Как же мы сойдем? — спросил я, попробовав ногой трясину.
— Запросто! Тяни вон ту жердину, ступай по ней до другой, а там третья недалеко, — посоветовал Сунай, показывая на разбросанные по сторонам стволики березок. — Да шесты, шесты не забывайте, не то нырнете…
Не очень уверенно, то балансируя, то опираясь шестами, мы перешли по вертлявым, тонущим под сапогами жердочкам на более твердое место, сделали из плавника и этих же жердочек настил к лодке.
Ровный мшистый покров острова, как скатерть-самобранка, был густо усыпан крупной спелой клюквой. Влажная и льдистая,
— У-ах, ядреная, язви ее! — тряс дед бородой и так морщился, что из уголков его зажмуренных глаз выступали слезы.
Толстое одеяло мха сдиралось легко. Мы с Сунаем, подняв высокие голенища сапог, стояли на коленях, закатывая его в рулон, а Евсей Васильевич подрезал ножом снизу стебельки и корни. Затем все трое несли тяжелый, провисающий рулон к лодке и укладывали на дно. Дело продвигалось ходко, лодка наполнялась быстро, а на острове, там, где мы снимали пласты, оставались черные квадраты. В них сразу скапливалась пахучая коричневая вода.
— Баста! — крикнул Сунай, когда воз поднялся выше бортов. — Короб с верхом набьется.
А солнце опять встало над камышами, увлажнило, словно маслом помазало, тонкую пленку льда. Над озером залетали невесть где таившиеся утки. Но это была уже не зорька, а последний сбор оставшихся птиц. Их было немного, и почти все морские чернети. Они летят издалека, с побережья Ледовитого океана, и обычно дольше задерживаются на промежуточных остановках.
Над озером кружили отдельные разрозненные стайки, но с каждым кругом к ним примыкали взлетающие из камышей небольшие группы, пары, одиночные утки. И сами стайки соединялись в одну большую, и она продолжала летать над камышовой равниной, шумом полета привлекая забывчивых и беззаботных.
Когда соберутся все, стая опустится на «море» — открытую в многокилометровом кольце камышей воду — и станет ждать ночи. Ожидая ее, птицы будут держаться кучно, сдержанно гагакая, поглядывая на крупных селезней — вожаков стаи. Вожаки — старые птицы, они не раз пересекали по этим воздушным путям материк. Когда скроется за горами солнце, по их сигналу стая разом рванет тишину уснувшего озера хлопаньем сотен крыльев. С веселым шумом птицы поднимутся в ночное небо, сделают над озером прощальный круг (не замешкался ли еще кто-нибудь) и возьмут направление на далекую, одним им известную звезду на горизонте — к югу.
Мы долго наблюдали за птицами. Есть что-то в их великом кочевье волнующее нас, людей. Отлет птиц в чужие страны вызывает смешанное чувство — тихую печаль утраты и тайную радость надежды. Пусть летят. Они все равно вернутся.
Днем, когда мы привезли к избушке мох и быстро разбросали его для просушки на поляне, Евсей Васильевич сказал:
— Понимаешь, все думаю о Елькине. Вот никак не укладывается у меня в голове эта благость в природе, эта ее музыка — и разбой. Ну неуж в Елькине нет ничего такого, от чего бы екнуло, затосковало сердце? А, наверно, ведь нет. Лес для него — все равно что открытый чужой амбар — заходи, бери сколько хочешь. И никто его не тревожит. Он даже при нас вон как орудует! Разве это порядок, когда по тайге преспокойно разгуливают такие ворюги?