Солнце в кармане
Шрифт:
Так-то на свадьбе все Ванино будущее и определилось. Хотя он того еще долго потом не понимал.
……………………………..
Ваня не досидел до конца свадьбы, хотя ушел далеко за полночь. Он еще не знал, что досидеть до конца русской свадьбы в деревне, да еще зимой, когда в поле и в лесу дел нет, физически не возможно.
Бабушка Маруся ушла раньше. "Бабушка…"- так её все здесь звали, и только Ваня упорно, супротив годам и старости, называл её "тётя Маруся".
Уходя, Ваня сообразил, что на свадьбе надо что-то дарить. Он, не задумываясь о деньгах, скинул с плеч почти новую дорогую куртку и протянул молодожену в подарок.
Бабушка
— Зря ты Ванюша, языком за эту грязь в образе человечьем зацепился. Зря ты Участкогого задорил. Ох, чувствую я, большие с того беды могут тебе быть. Да не только тебе, — всему селу.
— Успокойся, тётя Маруся, — но не могу я по-другому…
— Я знаю…
— Всё будет нормально, а не будет — я со всякими бился. Да если что, ты же мне поможешь. В Германии за тысячи километров помогала же?
Бабушка Маруся замолчала, а потом взяла его за руку и начала рассказывать о жизни.
Говорила она о сыром и бесприютном бытии ссыльных староверов, — кулаками обозванных и ссыльных из Сибири в Сибирь. Говорила о злой власти и блюстителях её, как о самых несчастных рабах божьих. Говорила о добрых людях, — благообразных старцах и тех, что злодеями лицом и повадками сущие разбойники. О справедливости человеческой и Божьем суде, который порой удивляет самим образом, видом кары своей, пугая и успокаивая одновременно всегдашней своей неотвратимостью.
Как подавился рыбьей костью и издох сипящей собакой первый на них написавший донос сельчанин, тоже старовер. Как председатель комбеда, побоявшийся со своими вооруженными голодранцами даже подступится к их не малой, с крепкими мужиками и парнями, семье, и от того вызвавший из района специальный отряд, вышел однажды пьяный, по малому делу до ветру, и обморозил себе там, ниже пояса, всё так, что потом еще долго постоянно ссался в штаны. Уже и людей не стесняясь. Ходил по деревне командовать в мокрых, вонючих галифе. Загнулся он потом окончательно, от жутких резей в низу живота.
Рассказала, как умирала застуженная по недогляду в новом, наскоро сооруженном на новом месте доме сестрёнка её. Как она мучилась и всё поминала, что стащила у соседей мешочек колотого сахару перед самым их отъездом, уже дочиста разоренных и обобранных. Она думала — для всей семьи брала, а после испугалась родительского гнева, мешочек спрятала. Пыталась как-то сама чуть лизнуть, но сахарный вкус вдруг отдал такой мерзко прельстивой иссушающей приторностью, что её стошнило.
Она всё спрашивала, — не наказал ли её Боженька? И совала Марусе этот заклятый сахарный мешочек. Маруся ничего не сказала отцу с маменькой, а как умерла сестренка, высыпала тот сахар в прорубь. А на следующий день пошел брательник на реку рыбки с голодухи половить и скоро вернулся, изумленно протягивая вязанку нагулянных окуней. И кормила всю ту голодную первую на новом месте зиму их семью та прорубь, сахарная. И где тут наказанье и где прощенье?
Выжила их разделенная уже на три, меж дядьями и отцом, стараньями власти, семья. Зажили по малу — ни хуже прежнего. Даже при совхозном строе. Но пришла война, забрали братьев на фронт. А к ним подселили ссыльных — немцев из Поволжья.
Были они поначалу всем испуганные, осиротелые, хоть и всей семьей были. Не людимые. Старшие по-русски разговаривали очень плохо, почти ни как. Не нужно им было этого в своей самостийной республике немцев Поволжья.
И вот однажды, как обустроились, отец Эммы увидел, а скорей услышал, как её батя Тимофей Емельянович зачал колоть дрова на задах. Вышел к нему с
За столом как все уселись, старшего немца Тимофей Емельянович усадил по правую руку. Хозяин дома сказал: "Помолимся". И вслух, внятно, но негромко произнес трапезную молитву. Встал, перекрестился на образа, а сев, кивнул немцу. Тот понял, и произнес свою молитву. А закончив немецкую молитву, встал и перекрестился на русские образа.
Так и повелось. Позже, молитвы, правда, вслух говорить перестали. Каждый нашептывал одновременно свое. Но поднимались уже все вместе и клали вместе крестные знамения в один угол. Одним иконам. Позже Мария узнала, что у баптистов кланяться божьим изображениям перед обедом, да и вообще, не приято. Но лихолетья меняют земные правила. Старший немец, как-то сказал сидя на лавочке уже около своего дома, Марусе. Это было спустя месяцы после смерти отца, далеко после войны:
— Образа, иконы — суть идолопоклонничество. Но когда твой отец первый раз усадил всех нас вместе за стол, и мы обратились совместно к Богу с молитвой, я не уподобился обезьяне, подражая твоему отцу, крестясь в красный угол. Это меня теплой волной от пола подняло и повернуло в сторону написанных краской лиц. Но крестился я уже сам. Я понял: Бог заглянул к нам, в этот бревенчатый дом на краю мира и не оставит нас больше.
И про твоего отца я могу сказать — он не раб Божий. Такие люди никогда, ни у кого не были и не будут рабами. Более лучшего друга я и не мог ждать от Бога. Теперь он потребовался Ему.
Да-а, наверно не простые времена наступают, если даже на небесах нужда настала в нашей помощи. А мне что здесь делать? Нет, если я не хуже твоего батюшки, то и мне скоро помирать.
Скоро старый немец догнал старовера. Умер правильно, никого не мучая, ни кому не досаждая. Как по приказу. Ушел, как мобилизованный.
Пообедал. Почему-то после обеда поцеловал домашних. Лег, как бы передохнуть. Закрыл глаза и умер.
…………………
А до того была Война.
Бабушка Маруся говорила о войне как о каком-то месте, живом месте, но не страшном. Как о полном движения крае, но печальном притом. И было то место, может за тем леском, а может по той дорожке грунтовой на право, огибая поле ржи, за лысой горкой. Рассказала, как пришли в конце войны три похоронки, как она плакала над братьями, а над Николаем, мужем своим не убивалась. Просто онемела и больше месяца ходила безгласая. Она ведь задолго до пришествия официальной бумажки почувствовала, увидела, когда и как его убили.
Три похоронки. И ни капли ненависти на немцев. Верно, воевали они не с немцами, а со съедающим личины и души вселенским Злом.
Ваня слушал неторопливый рассказ бабушки Маруси и вспоминал её образ, то во сне, а то и видением, средь бела дня являвшийся ему. И такой же добрый взгляд её глаз, только её правильное, красивое лицо было молодым, без нынешних морщин.
Он был на Родине. Он чувствовал это. Ну, а как же Германия? Он парадоксально чувствовал, что и она, тоже его Родина! Сегодня он уехал, сегодня он не там, а она — все равно — в нем.