Солнышко в березах
Шрифт:
Я поднимался по лестнице с подарком под рукой. Почему-то я запыхался. В груди сильно колотилось, и я долго стоял на темной лестничной клетке, отдыхал, старался взять себя в руки, приобрести тот вид и взгляд, какой было нужно, а это никак не получалось. Из-за двери доносились голоса, музыка, звяканье посуды. Не найдя звонка в темноте, постучал. Были быстрые четкие шаги, в такт им екало мое сердце. Открыла Лида. Она, видимо, ждала меня. Здоровался, поздравлял, смущался, как всегда в этих случаях, с радостью увидел лицо Кости Мосолова, потом кубышечку Нэлю и Олю Альтшулер, она вышла откуда-то, по обыкновению прекрасная и спокойная, — этакая герцогиня Ла Вальер. Я обрадовался Мосолову, а потом испугался до озноба: а вдруг он сказал, что я учусь не с ним, и в восьмом, а не в девятом? «Проклятье, зачем тогда так машинально соврал про девятый? Теперь вот выкручивайся. Незадача… А ведь просто побоялся, что Лида не станет дружить, узнав, что я восьмиклассник». Это думал, пока вытирал ноги, снимал пальто, приглаживал волосы.
«Слушай, кажется, он целую Третьяковку принес», — говорил Мосолов, обращаясь больше ко мне, чем к Лиде. Картину начали разворачивать,
— Ты не сам нарисовал? — спросила Лида, видимо, в чем-то сомневаясь.
— Что ты… Это художник и очень хороший…
— А как называется?
— Первый снег.
— Первый снег, — повторила она. — Очень красиво. Очень… Ну, проходи…
Из гостиной выглядывала колючей зеленью, ветками огромная, до потолка, пушистая елка. Слышался громкий смех, пахло дорогими папиросами и елочной хвоей. Явилась Лидина мама в красивом переднике с каким-то блюдом в руках, зимние глаза ее посмотрели внимательно, чуть-чуть потеплели, но не сильно, когда я поздоровался, старомодно поздравил с праздником и с именинницей. Не заходя в гостиную, я разглядывал елку, мне вообще никуда не хотелось идти, я бы лучше побыл здесь, в прихожей, или бы сейчас же ушел. Отличная была елка. Я такой никогда не видел. «С шишками, — хвастала Лида. — Папе всегда привозят только с шишками». — «Нну, само собой», — усмехнулся, подмигнул Костя, но Лида не поняла, была она как-то сегодня рассеянна или скрывала плохое настроение, а оно, правда, часто бывает именно в день рождения, у меня, например, так, и я ее хотел понять, мне было горько, что подарок мой не произвел того впечатления, какое я ждал. Пусть бы Лида совсем не восторгалась — я бы понял. Но тут появилась Лидина мама и пригласила нас к столу.
Что это за стол и что за люди сидели за ним, — сначала я ничего не разобрал, ибо краснел, смущался, поздоровался глухо и стал пробираться, куда указала Лидина мама. В глазах рябило от блеска скатерти, посуды, приборов, блюд, бутылок, лысин, от всех этих пиджаков, платьев, взглядов, запахов — всего, что было в ярко освещенной, несколько тесноватой для такого огромного стола комнате. Я оказался между Лидой и очень полной дамой в жестяном платье бронзово-золотого цвета. Дама — иначе не назовешь — благоухала пудрой, на лице у нее были красные выпуклые родинки, а волосы казались париком — так были накрашены, завиты, уложены. Дама посмотрела на меня, с удовлетворением раздвинула в улыбке крашеные длинные, суховатые губы. «Ах, вот кто будет за мной сегодня ухаживать». Я сел, не зная, куда деть руки. Лида устраивала других гостей, Мосолова и Олю, а я потихоньку стал оглядываться. Во главе стола сидел Лидин отец — тот большой мужчина со скучно-властным прямоугольным лицом, виски у него седые, волосы тоже седые, через волосок, цвета железной проволоки, глаза не то насмешливые, не то просто хитрые — отдаленно он напоминал какого-то вельможу с портрета в картинной галерее, может быть, князя Голицына работы Брюллова. Справа и слева от папы-вельможи полные лысые люди в достойных костюмах, сером и коричневом, один даже с толстой серебряной цепочкой по жилету, выглядывающему из-под пиджака, с ними кислые женщины в ярких крепдешиновых платьях — наверное, жены круглых толстяков, потом женщина, похожая на Лидину маму, с такими же зимними глазами, только старше, суше, может быть, сестра, ее муж (так я предположил), желтолицый мужчина с крепковолосой седой головой и серыми усиками. Видимо, он любил выпить и ему не терпелось: вот он, не дожидаясь тостов, быстро налил из графина, дернул рюмку, страдательно сморщился, отдулся, чувствовалось — страдание вовсе не страдание, просто притворяется, выпил и рад, жена осуждающе поглядела на него, толкнула коленкой, а он уже улыбнулся и подмигнул мне. Он мне понравился, что-то в нем было сухое, крепкое, густо-мужское, такое же, как черно-седые волосы. Дальше за столом сидела молодая пара, противно занятая друг другом, какая-то бабушка и другие люди — не успел рассмотреть, потому что соседка слева сказала громким капризным голосом: «Младой человек, бути дабры, балычка и салатику». Она протянула мне тарелку. О, если бы я знал, что такое «балык», слыхать-то слыхал, конечно, но никогда не пробовал, у нас и до войны его не бывало, пища у нас была тогда хорошая, простая: щи, котлеты, гречневая или пшенная каша, макароны с маслом, по праздникам пекли пироги, редко бывала колбаса или сыр, икра — это когда мать с отцом ходили в кино или в театр и на обратном пути заходили в гастроном. И где этот салат? Его я тоже не видел. В центре возвышалась фаянсовая миска, по-моему, с винегретом. У нас салатом называли зеленую безвкусную траву, которая сама себе росла в углу огорода, и бабушка иногда приготовляла ее с кисло-сладким молочным соусом. Балык — наверное, что-нибудь рыбное? The boy’s a savage…
Скорее по интуиции я положил на тарелку копченые, розово просвечивающие пластики. Подумал, что надо и самому бы попробовать. А салат? The boy’s a savage… «Лида, где у вас салат?» — «Ты что?! Вот, перед тобой!» Ничего не оставалось, как изобразить рассеянного Паганеля, хлопать глазами. Сошло. Все посмеялись, особенно Костя — он был смешливый, когда не играл свою привычную роль. Салат — это как раз то, что мы дома всегда называли винегретом. Краснея, накладывал его соседке, просыпал на скатерть, испугался. Неуклюж… Тьфу. Услышал наконец манерное; «Спа-си-ба…» И совсем разозлился на эту даму. Все бы ведь могла сама взять, самой даже ближе… Играет в маленькую капризную девочку, и хорошо играет, если б скинуть лет пятьдесят.
Все еще что-то ждали, и вот появилась Лидина мама с огромным длинным блюдом, из которого торчали куриные ножки и стегнышки. Господи, куда же его? Стол и так, как говорят, ломился. С боязливым восторгом обозревал его: колбасы, ветчина, рыба, этот самый балык, похоже и не одного сорта, потому что был и красный, и розовый, и такой — жемчужный, всякая икра, фаршированные яйца, консервы — все благоухало, источало ароматы,
— Ну-с, дорогие мои и наши… — поднялся, уловив взгляд мамы, желтолицый Лидин дядя с бокальчиком, который он когда-то успел налить. — По коням? За здоровье доброй именинницы Лидии Николаевны, то бишь Лидочки. Ура!
— Ураа-а! — громко и манерно закричала моя бронзовая соседка, оглушая меня и других. Я никогда не пил водки, а вино один раз на материных именинах до войны — налили после долгих просьб полрюмки темного сладкого кагора. Кагор оказался невероятно вкусным, и на другой день, когда я обнаружил в шкафу недопитую бутылку (а я ее и искал, надеясь, что там есть хоть капля на донышке), я не устоял перед искушением — был дома один, — налил кагору немного, выпил, потом еще немного, потом — треть чашки. Помню, как кругом пошла голова, я опьянел, хлопал глазами, улыбался своему отражению в зеркале, потом пошел освежиться на улицу, и так там было хорошо на ветерке, так весело и тревожно, что я запел песню, полез на забор, чуть не свалился, нашел свою саблю из ржавой железной полосы и с гиканьем вылетел на пустырь в бурьян, от меня метнулись облепленные репьями козы, а я рубал, обжигаясь, крапиву и лопухи, мчался рысью, пока не налетел в траве на проволоку, растянулся, ссадил колени и рассек лоб — шрамик над бровью есть и сейчас, только стал очень маленький. Хмель у меня там прошел, колени я залепил пыльными листьями подорожника, смочив их слюнями, рассеченный лоб объяснил кознями соседских мальчишек, но долго жил с ощущением своей вины и страха перед возможными последствиями первого пьянства… К счастью, все обошлось, никто ничего не заметил, и грех мой, если не считать рассеченного лба, остался без расплаты, что, в общем-то, редко бывает в жизни.
Водку я выпил храбро — будто бы только то и делал, что пил ее. Она поразила гадко отвратным вкусом, но я стал тотчас заедать салатом, и отвращение сошло, осталось только расширяющееся тепло в желудке. Есть же захотелось страшно, еле пересиливал себя, чтобы деликатно, благочинно ковырять салат вилкой, обнаружил, что большинство держат ее не так — я держал, как карандаш, а они, как художники держат кисть, — срочно перестроился. Никто не заметил. Решил следить за Мосоловым. За первым тостом последовал второй, за уходящий победный год. И я снова выпил водки, на сей раз неудачно, закашлялся, побагровел, возненавидел себя до слез. И глаза Лидиной мамы, и глаза самой Лиды посмотрели на меня с неудовольствием. Зато медно-бронзово-жестяная соседка очень сочувствовала, предложила свой надушенный платок, я отказался, платок у меня был свой… А она говорила: «Водка — ведь это ужасно, ведь это яд, и вы, молодой человек, не привыкайте, заклинаю, не привыкайте…» А меня и не надо было «заклинать», я бы ее в рот не взял, если б не Костя, и не другие мужчины, особенно Лидин дядя, который провозглашал тосты, кидал прибаутки, кричал уже: «Где ром? Подайте мне ромовую бабу!! Рром отдельно! Бабу отдельно!» — и шутовски вытаращивал глаза, хохотал: «Хха-хха-хха-хха-хха…» А сейчас он кричал: «Доррогие — приготовить фужеры… Под Новый год»… — И прикидываясь загулявшим купцом: «Шампанскава-а-а…» Кто-то уже раскручивал проволоку с серебряных горлышек, Мосолов со знанием дела тоже открывал, девочки боязливо напряглись. Лида, подняв брови, ждала, моргала… Бах! оглушительно ударила пробка слева, взвизгнули женщины. Кто-то дернулся, двинулся, спасая платье. А Костина бутылка открылась даже без хлопка, с легким шипением. «Вот так! — говорило Костино лицо. — Учитесь». Он начал разливать играющее, шумящее вино по фужерам девочек, потом налил мне и себе. В синем бокале прыгали пузыри. Мельтешило газовое облачко. Все замолчали. Начали бить настенные часы с фарфоровым расписным маятником. Бамм… бамм… бамм… бамм… выговаривали они… «С Новым годоо-ом!» — закричал Лидин дядя, как бы идя в атаку, и поднял фужер, как шашку, и все зашумели, вставая, чокаясь, а я понял, что Лидин дядя притворялся. Он все время притворялся, даже сейчас, когда, сведя глаза к носу, пил шампанское. «С новым счастьем!» Я, вдруг обретший некую новую уверенность, чокнулся с Лидой и с бронзовой соседкой. Шампанское кололо язык, было холодное и деручее.
Потом следовали тосты за гостей, за хозяйку, за хозяина. Лысые друзья лезли к нему целоваться. Я снова стал сыном генерала, толковал Лиде и соседке про нашу новую квартиру из пяти комнат, уже без предубеждения поглядывал на Лидиного папу, который сидел теперь с улыбкой полководца, выигравшего большое сражение, слегка покачивался, откидываясь, держа толстую папиросу, слушал речи собеседников ошую и одесную. Уже стоял за столом гвалт, звяканье ножей, вилок. Мосолов, изрядно охмелевший, тянулся ко мне с рюмкой, улыбался братской улыбкой, которая от хмеля стала еще добрее и проще.
Лида разрумянилась, угощала меня с некоторой даже гордостью, но все-таки я чувствовал какую-то холодинку в ней, которая никак не проходила, или, может быть, Лиде просто нездоровилось.
— Лидочка! Покажи, что тебе подарили? — сказала соседка слева, и все зашумели: «Конечно, конечно!» Наверное, захотели увидеть и сравнить свои подарки. Лидина мама вышла. «Только бы не приносили картину, — подумал я. — Как неуместна она сейчас, здесь, этим людям». И вообще я, конечно, дурак, надо было какие-нибудь духи, еще что-то. Ведь ждали-то генеральский подарок. Но картина явилась как раз первой, а за ней ворох всяких других вещей: материалы, альбомы, статуэтки.