Соломенная Сторожка (Две связки писем)
Шрифт:
Ольгу Алексеевну Новикову относил Тихомиров к тем редким людям, которые были из ряду вон и умом и сердцем. Теперь уж ей было далеко за шестьдесят; когда-то она жила в Лондоне, держала салон, печатно и устно воевала с русскими революционерами, русской революцией, русской эмиграцией; к ее мнению прислушивались и на Даунинг-стрит, и в Зимнем дворце. Тихомиров в ту пору жил в Париже, рвал с русскими революционерами, русской революцией, русской эмиграцией. Она первая выказала ему горячее сочувствие и действенную поддержку. Сейчас сообщала, что собирается из Петербурга в Москву, надо повидаться, но только, бога ради, не наскоро, как два года назад. Прекрасно!
Пробежав письмо Фуделя, Лев Александрович несколько удивился практичности «человека замечательного», как называл
Знакомством с Фуделем, с его «Письмами о русской молодежи», Тихомиров был обязан Леонтьеву. Фудель, в прошлом московский студент-юрист, не был русским по крови – отец немец, а мать полька. Но Лев Александрович не раз убеждался, что люди нерусские, перешедшие в православие, порою более православные, нежели русские. И не только более православные, а и более монархисты. Даже и евреи-выкресты… Примером был его начальник и единомышленник – редактор «Московских ведомостей» Грингмут. Велика ли беда, что отцом Владимира Андреевича был датский еврей, а мать – еврейка бобруйская? Куда как прав генерал Трепов: «Грингмут, конечно, не виноват, что он, так сказать, ошибся в выборе своих родителей». И тысячу раз прав покойный Леонтьев: не обруселые поляки, не обруселые евреи, не обруселые немцы, не обруселые татары нужны Русскому царству, а православные поляки, православные евреи, православные немцы, православные татары. И Грингмут еще раз докажет, как справедлив генерал Трепов и как справедлив покойный Леонтьев: со дня на день выйдет в свет его брошюра «Русские и евреи в нашей революции»… А Фудель, отец Иосиф, священствует в Бутырской пересыльной тюрьме, и все признают в нем редкостного пастыря. Жаль, прихворнул, отлеживается в подмосковном Томилине, оттуда и пишет, совет спрашивает: не следует ли в толико смутные времена застраховаться в каком-либо иностранном страховом обществе? И каковы условия страховки? Ах, милый, милый отец Иосиф, эка нашли у кого совет спрашивать! Лев Александрович прыснул. На сей счет ничегошеньки он не знает и ничегошеньки не умеет. Ответит попросту: вспомните, дорогой отец Иосиф, как наш высокочтимый Константин Николаевич Леонтьев: «Нет, еще поборемся!»
Отложив ответы на вечер, Тихомиров углубился в только что оттиснутые гранки, принесенные метранпажем. Запах волглой бумаги, свежей типографской краски и то, что правка чернилами пускала тонюсенькие усики, было, по обыкновению, приятно Тихомирову, как вещественный знак его мыслительной деятельности.
Он бы управился до обеда и еще до обеда начал бы передовицу, если б не посетитель, визит которого предварила третьего дня телеграмма из Петербурга.
Посетитель был круглый, пузатый, но поступью легок и легко внес свое тело в кабинет Льва Александровича. Посетитель был старше лет на пять, но глядел молодцом. Одет был дорого: отлично сшитый костюм, в галстуке – булавка с нефальшивым камнем, да и перстень тоже, знаете ли, не американского золота. Эдаких Тихомиров недолюбливал – преуспевающих, богатеньких, оборотистых. Недолюбливал, иронизировал, а все ж испытывал и некоторую зависть. Однако Станислав Казимирович Глинка-Янчевский был не только издателем, он был свой брат публицист. Именно свой, направления единого с «Московскими ведомостями»: самодержавие и народ русский, веками воспитанный на принципах самодержавия. А то, что в сочинениях Станислава Казимировича он, Тихомиров, не находил особенной стати и незаемной яркости, это уж было второстепенным.
Здороваясь, Глинка приветливо шевелил черными, похожими на запятые, бровями, руку Тихомирова сжав, повел особенным плавным движением, словно приглашая к танцу.
Усевшись в кресло, побежал глазами по книжным полкам; на лице округлом, тщательно выбритом изобразилась та поддельная рассеянность, за которой литераторы прячут самолюбивую опаску не обнаружить свои сочинения. Но нет, обнаружил главное – и «Пагубные заблуждения», и «Во имя идеи», – был доволен, однако и это удовольствие спрятал, молвив со вздохом:
– Вот, Лев Александрыч,
Сказано было хотя и со вздохом, но без горечи. Тихомирова это-то и задело. В сущности, Глинка высказал то, о чем он сам постоянно думал. Ему иной раз даже казалось, что все свои силы год за годом изводит он на поддержание власти какого-то египетского фараона Нехао и фараоновой администрации, да вдруг и обнаруживает, что никакого Нехао, никакой администрации вот уж тыщу лет нет как нет. Комизм, думал в такие минуты Тихомиров, ну, может, и высокий, а комизм, и сам ты – веселенький, юмористический тип. Но это он так, в глубине души, и не часто. Боль же и надрыв от непонимания, непризнания ощущались постоянно, то глуше, то острее, но постоянно, хотя и помнился завет покойного Леонтьева: «Вы необходимы для процесса, а понимание придет, когда вас не будет и настанет полное историческое осознание». Да, боль и надрыв были, а у этого Глинки, с его бровями, его запонками и булавкой, – ни надрыва, ни боли. И Тихомиров нехотя ответил «вопиющему в пустыне»:
– Полноте, Станислав Казимирович.
Снисходительность Тихомирова кольнула самолюбие Глинки. Он пустил сигарные колечки, как бы окольцовывая один аргумент и одну пилюлю. Аргумент был тот, что они, консерваторы, в том числе и г-н Тихомиров, не сумели создать стройной системы взглядов, без коих невозможно прочное влияние на умы. А пилюля – вот какая, Короленкой отлитая: в Тихомирове нет ничего оригинального, тянет рутинную канитель, и только. Но Станислав Казимирович промолчал. Не затем приехал из Петербурга, не затем явился на Страстной бульвар, чтобы пикироваться. Приехал залучить Тихомирова сотрудником будущего ежедневного издания, братского «Московским ведомостям». Программа? Извольте. Полемика по всем вопросам национального самосознания; отношение коренного населения империи к верховной власти; развенчание идеи «великого блага» представительных и коллегиальных учреждений.
Теперь, говорил Глинка, теперь, когда кровь, пролитая революционерами-сумасбродами, еще не запеклась, наступило тяжкое похмелье. Прав Смердяков: кровь пьянит. Тяжкое похмелье, тяжкое. И, трезвея, грянет настрадавшийся народ: «Да здравствует самодержавие!» Станислав Казимирович пристукнул кулаками по подлокотникам кресла. (С неудовольствием Тихомиров заметил, как толстенькая сизая палочка сигарного пепла рухнула на ковер.)
Глинкина программа была превосходной. От сотрудничества Лев Александрович не только не уклонился, но тут же и выставил свою тему: рабочий вопрос.
– В каком смысле? – спросил Глинка.
– В обширнейшем. В самом что ни на есть обширнейшем. С привлечением западного опыта. И Франции, и Германии, и Англии. У нас что? У нас боятся рабочих. И только. А страх плохой советчик. И глаза у него, как известно, велики. Азотом же дышать нельзя. Мысль не моя – Леонтьева. Есть дистанция, Станислав Казимирович, между реакцией и консерватизмом, нами еще не понятая. Раз рабочие организации порождены жизнью, их не истребишь. А раз не истребишь, надо овладеть.
– Опасно, Лев Александрович.
– А что в жизни-то не опасно? И в общественной, и в частной мало ль опасностей? Частному лицу трусить позволительно, лицу государственному – непозволительно. А наше правительство, вы сами убедились, без-дар-ней-шее… Какие были стачки, а? А все оттого, что нет правильной организации профессиональных союзов. Ну, это требует фундаментальности, я и намерен заняться пристально. Однако стержень вот: волей верховной власти можно сделать все; волей революции – ничего.
– Стержень понимаю и принимаю. Остальное – за вами, – ответил Глинка уважительно.
Распрощались душевно. Тихомиров обещал вскоре быть по своим делам в Петербурге и навестить Станислава Казимировича. Душевно распрощались. К обеду, впрочем, Тихомиров не оставил Глинку, боясь досадить скуповатой Екатерине Дмитриевне. Сам же отобедал в приятнейшем расположении духа, не догадываясь, какие больные впечатления ожидают его нынешним вечером.
Вечером Тихомирову подали визитную карточку.