Сомерсет Моэм
Шрифт:
Жизнь в «Колониальном трактире» была именно такой, какая «прописана» была Моэму. Он наслаждается безлюдьем, одевается в один и тот же синий блейзер, утром в своем одноместном номере, как всегда, работает, обедает в полном одиночестве в пустом ресторанчике отеля. После обеда два часа спит, после сна едет на пароме на пляж и только вечером живет светской жизнью: играет в бридж, ужинает в яхт-клубе, почти каждый день ходит в кино.
Но Эдгартаун «подоспел» только летом 1943 года, а летом 1941-го Моэм живет совсем не так, как ему бы хотелось. Снимает в Лос-Анджелесе, про который говорит, что «жить в нем, все равно что питаться одними конфетами», за 700 долларов в месяц (астрономическая сумма по тем временам) огромный дом с садом на Саут-Беверли-Гленн-Бульвар с
Но, что называется, «не имей сто рублей». Верный Нелсон Даблдей уже осенью 1940-го сообщает Моэму, что построит для него коттедж Паркерс-Ферри на своем участке земли в Южной Каролине, недалеко от деревни Йемасси, в 55 милях от Чарльстона, на реке Комбахи. Спустя год, в декабре 1941-го, Моэм перебирается туда и живет четыре зимы подряд. Получает в свое пользование Моэм не один коттедж, а два: один для жизни и работы («литературная хижина»), другой для прислуги. В «хижине» все удобства: кабинет, гостиная, две гостевые комнаты, камин. А также книжные полки, предупредительно уставленные классиками. На стене репродукции картин, оставшихся на Ривьере. В ста ярдах от «хижины» и в двух милях от «большого дома» Даблдеев поселяют чернокожую прислугу, с которой у Моэма сразу же устанавливаются теплые, доверительные отношения. Это повариха Нора, которую Моэм довольно быстро научил готовить французские блюда, в том числе и любимый луковый суп. А также горничная Мэри, садовник — негр в черных очках по имени Воскресенье ( Sunday) и его племянник по имени Верующий ( Religious), выполнявший различные работы по дому. «Папа всегда обучал поваров и служанок, — вспоминала Лиза Моэм. — Он в этом отлично разбирался; сам готовить ни за что не станет, но вот научить умеет».
Расписание в Паркерс-Ферри было абсолютно то же, что и в «Мавританке». Работа исключительно утром (иногда, правда, Моэм нарушал расписание и отправлялся с Даблдеем на рассвете поохотиться в местных болотах на уток), после обеда двухчасовой сон, во второй половине дня катание по поместью на лошади, которую ему седлал молодой чернокожий грум, после чего вечернее общение с Даблдеем в «большом доме».
Паркерс-Ферри стал на четыре года настоящим «клоном» «Мавританки»: Моэму здесь работалось и жилось отлично, если не считать приступов малярии, преследовавшей его после путешествий по Индокитаю всю жизнь, в том числе и в Америке. «Это совершенно пустынное место, — писал он из Паркерс-Ферри Эдди Маршу, — две мили от ближайшего дома, тринадцать миль в хорошую погоду от ближайшей деревни и двадцать миль — в плохую, когда дорога покрывается непролазной грязью, и больше пятидесяти миль от города. У меня из окна превосходный вид на тысячи акров болот и реку, текущую среди великолепных сосен… Единственное неудобство — магазин далеко».
Здесь, в Паркерс-Ферри, Моэм в полном одиночестве отпраздновал свое семидесятилетие: 25 января 1944 года стал для него самым обычным, рядовым днем: работа, дневной сон, прогулка, пасьянс, чтение детективных романов. «Пережил свое семидесятилетие, — писал Моэм наследующий день своему американскому приятелю, журналисту Карлу Ван Вехтену. — Пережил, и Бог с ним! С невозмутимостью предвкушаю годы, которые мне еще предстоит просуществовать на этой земле, но, честно говоря, пожил я достаточно и в любой момент готов остановиться…»
Впрочем, наслаждался одиночеством в Паркерс-Ферри Моэм не всегда. Случались — не часто, правда, — и гости. Приезжал, оказавшись в конце войны в Америке, Робин Моэм, в разговорах с которым писатель упрекал своих соотечественников; по мнению Моэма, англичане вели себя с американцами крайне глупо. «Капризничают, задирают нос, — говорил он Робину, — словом, делают всё, чтобы обидеть американцев, настроить их против себя». Да и сам Робин тоже не радовал: пил, писал посредственную прозу, главное же — был всецело сосредоточен на себе. Однажды, приехав к дяде в Паркерс-Ферри, чистосердечно признался: «Нет ничего на свете, что бы я любил так же сильно, как застолье».
Приезжал Карл Пфайффер, уже тогда задумавший биографию писателя. Пфайффер, как и Кэнин, был своеобразным Эккерманом Моэма: записывал, нередко украдкой, выходя из комнаты, мысли, bont motsи реплики «великого человека», а также свои о нем впечатления, вел с ним продолжительные беседы. Моэм жаловался Пфайфферу, что полутора тысяч в месяц ему катастрофически не хватает — расходов много. Пфайффер же недоумевал: ему этой суммы было бы более чем достаточно. «Вы — университетский профессор, — посмеивался над ним Моэм, — и всем и без того известно, что у вас нет ни цента. Я же без денег жить не могу. У меня, видите ли, обязательства». Надо понимать, в первую очередь — перед Лизой и Хэкстоном (пока тот был жив).
С весны 1943 года в Паркерс-Ферри регулярно наведывается еще один гость, студент лоренсвилльского колледжа, начинающий поэт Дэвид Познер — очередное увлечение семидесятилетнего писателя. Познер «купил» Моэма, расхвалив «до небес» «Бремя страстей человеческих»; Моэм, в свою очередь, похваливал весьма еще несовершенные поэтические опыты своего юного любовника, оплатил ему обучение в дорогом, престижном Гарварде, просвещал его, приохотил к своим любимым книгам — «Будденброкам» Томаса Манна и «Застольным беседам» Уильяма Хэзлитга.
При всем при том гостей в «литературной хижине» было немного, и б о льшую часть недели Моэм был предоставлен в зимнее время года, когда не ездил по стране, самому себе. Нелсон Даблдей даже вообразить не мог, какой царский подарок он преподнес другу, ведь в Америке в военные годы Моэм был нарасхват, все пять лет, что он прожил за океаном, его буквально рвали на части, поэтому пустынная зимняя обитель в Южной Каролине пришлась писателю как нельзя более кстати. В январе 1949 года на похоронах Даблдея, сгоревшего от скоротечного рака, Моэм прочувствованно говорил о «великом искусстве любви» своего друга, о том, что Нелсон Даблдей «всегда изыскивал возможность доставлять удовольствие друзьям».
Дел у Моэма в американские годы действительно было по горло. Во-первых, пропагандистские турне — то, ради чего, собственно, Моэм и был в Америку отправлен. До тех пор, пока Соединенные Штаты в декабре 1941 года не вступили в войну, писатель, борясь с заиканием, усталостью и волнением, ездил из Нью-Йорка в Чикаго, из Чикаго в Сан-Франциско, из Сан-Франциско обратно в Чикаго, из Чикаго в Филадельфию и Бостон. В марте 1941 года он прочел в Чикаго четыре лекции за одиннадцать дней. «Собачья жизнь!» — пожаловался он как-то одному знакомому американцу. В Нью-Хейвене в ноябре 1942 года Моэм читает лекцию о демократии и о цене свободы и так волнуется, что с каждым вновь сказанным словом заикается все сильнее, а в конце даже теряет сознание.
Переезжает из города в город, из отеля в отель, переходит из одной аудитории в другую, выступает с зажигательными речами, суть которых сводится к тому, что Америка не может оставить в беде Англию, в одиночестве воевавшую против стран Оси. Моэм терпеливо разъясняет, чт о собой представляет битва за Англию, лондонские бомбежки, чем грозит его родине операция «Морской лев», тогда еще Гитлером не свернутая. Он не успевает принимать приглашения на ужины, спектакли, фильмы, презентации, лекции, дискуссии. Его выступления — и это несмотря на сильное заикание — пользуются огромной популярностью, куда большей, чем речи Томаса Манна или Уэллса. Репортеры преследуют его по пятам, не дают шагу ступить — а ведь это-то и нужно: чего стоит выступление, лекция, если на следующий день она не освещена в прессе?