Сон и явь
Шрифт:
"Верди, крупнейший итальянские оперный композитор, продолжала между тем отвечающая, - родился 10-го октября 181З-го года в деревне Ле Ронколе.
– Последовала продолжительнъя пауза.
– Оперы Верди... они... они... прекрасны, совершенны по музыке... "
– Как ты строишь предложения?! Ты это с какого иностранного языка переводишь? Тебе надо было сначала выучить русский язык, а потом уже лезть в музучилище! Может быть, для тебя надо было написать специально книгу справа налево? А? Или сверху вниз? (Это был явный намек на еврейское происхождение отвечающей: удар ниже пояса).
– Ладно, продолжай дальше в том же роде.
– Подожди, - вмешался другой педагог, - сколько опер написал Верди?
– Не знаю.
– А как брюки одевать ты знаешь?!
–
– Как брюки одевать - ты знаешь?
– Я не одевала, - чуть слышно проговорила девочка.
– 0 н а не одевала. Вы слышите, о н а не одевала. А кого я видела позавчера на углу около кафе? А? Молчишь? Брюки она одевать может, видите ли, как по разным сомнительным заведениям ходить - знает, а сколько опер написал Верди она не знает!
– А в книге - в учебнике - этого не написано, пыталась защищаться та.
– Ах, в книге этого не написано? Значит, ты не могла спросить у меня, у любого преподавателя? А? Что же это ты так? Еще, может, скажешь, что я тебя пристрастно спрашивала? А? Молчишь! Ну-ка, сыграй мне тему вступления к "Риголето".
Тогда я не понял, что означали слова о брюках, но потом я узнал, что дирекция училища запретила девушкам носить брюки: где бы то ни было. Все это говорилось с самым серьезным негодованием, как-будто речь шла о каком-то большом преступлении. Они приступили к разбору музыки.
– Как ты играешь?
– раздался крик.
– За такую игру надо руки переломать.
– Она хлопнула ее по пальцам.
Я отвернулся и стал смотреть в окно. Нежные ростки, затоптанные кованым сапогом, что-то важное, чистое внутри меня, быстро тускнели: как будто кто-то капнул из пипетки чернил в прозрачную, чистую воду. Мне было обидно, что я такой беззащитный, такой беспомощный, один в этом царстве злобы, а родной город, мама с папой где-то там, далеко, откуда я утром выехал автобусом, и мне - как в детстве - захотелось плакать. И вот настала моя очередь отвечать. Я встал, и, волоча ноги по полу, пошел к стулу, чувствуя на себе пристальные взгляды комиссии. Я сел на это "лобное место", и, не дожидаясь приказания, приступил к ответу. Меня остановили и потребовали подождать. Но - в общем - отношение ко мне было лучшим. Временно удовлетворив свою жажду к издевательству на отвечавшей и прошедшй передо мной девочке, они теперь, казалось, "отдыхали"! Так, наверное, отдыхает удав, только что заглотивший кролика, переваривая проглоченную пищу. Так и эта комиссия: как будто опьянела на короткое время - перед новым приступом - пароксизмом садизма. Поэтому я решил взять более высокий трамплин.
Мне предстояла трудная задача. Я должен был хорошо (но не слишком! ) отвечать, чтобы своим слишком бойким ответом не дать им повода думать, что я понемногу вырываю из их рук все козыри. С другой стороны, я должен был отвечать! Как только я начинал говорить увереннее, меня понемногу давили дополнительными вопросами.
Нога, которую я держал на педали, равномерно подпрыгивала. Правый глаз начинал дергаться. Неровно и сбиваясь, я, все же, в принципе, ответил на все поставленные передо мной вопросы. Какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что двойку мне уже не поставят, и от этого я начинал входить в азарт. Я уже отвечал не на фактически-музыкальные, а на логическо-психологические вопросы, и это мне, несомненно, помогло в этой игре. И только когда я отвечал последний пункт, они увидели, что допустлли меня слишком далеко, но они не хотели в этом признаться, и поэтому дали мне договорить до конца.
Я вышел за дверь, разрываясь между страхом и нетерпением. Прислонившись к стене, я ждал решения своей участи. Наконец, дверь открылась... Я получил свою тройку.
На лестнице стояла какая-то девочка и плакала. Я хотел ей что-то сказать, но передумал и пошел дальше. Сначала я ничего не почувствовал, но понемногу бешеная радость овладела мной. Всего лишь минуту назад я думал о том, что в училище главное выполнять все формальности и приказы администрации, что монстр искривленных, чудовищных отношений между людьми, устроивший себе
Сейчас я уже не думал обо всем об этом. У меня стояла удовлетворительная оценка, и мои мысли невольно переменились. Мне было хорошо, и я хотел все видеть в веселеньком свете. Меня купили. Я не думал о случайности моей оценки, не думал о протесте. Мне было хорошо, и всем сразу "стало" точно так же "хорошо". Меня купили росчерком пера в журнале, росчерком, от которого зависела вся моя жизнь. И в автобусе я не уступил место, как обычно делал, случаях, женщине с детьми. Мне было хорошо, и трясущемуся рядом, стоящему ребенку точно так же "было", соответственно, "хорошо".
В этот день я, без тревог и волнений, улегся спать, и сразу заснул.
Молнии и вспышки сверкали на темном небосводе. Лунный свет вырисовывал очертания серого, дикого горного пейзажа. Темные ущелья и пропасти чередовались с острыми выступами и скалами. Печальные склоны виднелись светлыми и темными пятнами. Все было печально и безмолвно. Он подошел ко мне со словами приветствия, почти бесшумно, когда я стоял спиной к нему, подавленный царящим вокруг величием.
– Люди, - говорил он, - стремятся к счастью, - но, обретая его, делают несчастными других. Они добиваются счастья, но оно заменяется искусственным счастьем - благополучием. Люди стремятся к свободе, но, добившись ее, они меняют ее на Гестапо и К. Г. Б. Русские декабристы писали о свободе, находясь в заточении на каторге в Сибири. Бетховен писал музыку на оду "К радости", то есть, к жизни, когда ему оставалось жить считанное время. Люди знают, что такое свобода, когда у них ее нет; когда же они свободны, они воспринимают ее как нечто само собой разумеющееся, и поэтому не могут ей дать определение. Люди стремятся к достижению всех этих символов, не догадываясь, что они существуют лишь в их воображении. Те же, что причисляют все эти определения к материальному, видимо, недооценивают человеческое сознание.
Природа устроила так, что человек восполняет воображаемой свободой не обретенную им в действительности, что человек, когда он здоров и счастлив, не задумывается над жизнью, а, сталкиваясь со смертью, восполняет размышлениями о жизни недостающие ему часы. Человек при помощи сознания получает идеальную свободу, он вкладывает ее в звуки. в стихи. и она остается навечно. Человек, не ищущий лучшего, умирает. и вместе с ним умирает его свобода. Человек, живущий в радости, уходит из жизни, не оставляя своего счастья после себя. Человек. не имеющий ее, создает ее для себя при помани "Оды к радости", и эта радость остается в веках. Человек, имеющий осязаемое счастье, - бгополучие - лишен дара выражать его при помощи искусства.
Человек, лишенный счастья, взамен получает дар запечатлеть его навечно для грядущего. "Несчастный я человек", - вот слова твоего Бетховена. Счастливмй, сытый, довольный человек не смог бы создать великие произведения. Достигнув благополучия, он забывает, что на свете еуществуют несчастные, униженные, страдающие. Он забывает идеалы, к которым он стремился; он становится рабом праздности, сытости, довольства. Подлые людижертвы своей же подлости, ибо она закрыла им доступ к неподдельному счастью, доступ к творчеству, доступ к искренности. Но они никогда не поймут этого. Им бесполезно что-либо доказывать. Зло, которое они причиняют другим, они назовут добром, и им никогда не внушить, что их поступки-зло. Бесполезно обращаться к их чувствам; нравоучения вызовут у них одну ненависть. Великие произведения искусства созданы не для того, чтобы пробуждать в подлых людях совесть. Они созданы для того, чтобы все честные люди видели в их авторах единомымленников, чтобы они находили у них поддержку. А от уничтожения подлостью и невежеством произведения искусства на какое-то время защищены своей материальной ценностью стоимостью, но не навсегда.