Сон о Кабуле
Шрифт:
– Надо живот вниз, – сказал Сайд Исмаил.
Они схватили Мартынова за грубошерстный бушлат, волокли вниз. Бутсы его зашуршали, заколотили о камни. Мартынов застонал, замотал головой.
– Ничего, – бормотал Белосельцев, – потерпи…
Хлопнул выстрел. Пуля пролетела к реке. Ослица дрогнула, прижала белесые мохнатые уши.
– Сайд, давай подымай!
Вдвоем, в три руки, приподняли тяжелое, мешкообразное тело. Взгромоздили на ослиную спину. Животное под тяжестью зацокало ногами, заводило розоватыми, в белесых ресницах глазами.
Мартынов лежал на ослице, свесив вниз желтые волосы, почти касаясь земли руками и носками ботинок. Глаза его были открыты, выпучены. Он хрипло дышал.
Белосельцев, пригибаясь,
Белосельцев просунул ствол в расщелину между камней, прицелился и выстрелил в красную шапочку. Промахнулся, но выстрелы загнали спускавшихся за кромку горы. Ему казалось, что он видит красный петушиный гребешок, и он выстрелил снова.
– Сайд, уходи! – сказал Белосельцев, махая рукой, отгоняя прочь от дороги ослицу с Мартыновым.
– Лучше здесь, вместе, – сказал Сайд Исмаил. – «Бэтээр» придет…
– Уходи, я прикрою…
Сайд Исмаил кивнул, повернулся, потянул за собою ослицу. Та послушно пошла, перебирая хрупко ногами, колыхая на себе тело Мартынова. Его башмаки бились о камни. Белосельцев боялся, что он упадет. Но тот не падал, раскачивалась под брюхом ослицы желтоволосая голова.
Не видя никого на горе, он все-таки выстрелил. Слышал, как быстро гаснет без эха звук выстрела. Ослица и Сайд удалялись, были уже на фоне сверкающей реки, словно ею оплавлены.
Он снова взглянул на гору. С бровей на глаза продолжала сочиться кровь. Там, за горой, на огромном от него расстоянии, была Москва, и его любимая, оставившая его здесь умирать, ходила по уютному дому в легкой домашней одежде, обнимала другого. Белосельцев вытер кровь рукавом, потом ладонью. Ладонь просушил о землю, не желая трогать окровавленной рукой автомат. Машина продолжала гореть. Дым стелился вдоль пустого шоссе, его наносило на Белосельцева, и тогда сквозь дым гора начинала струиться, и он старался зорче оглядывать склон.
Ослица была теперь у самой реки, уменьшалась, удалялась, подвигалась к уступу, за которым исчезла.
Белосельцев следил за их удалением, опускал от себя, отгонял, желал, чтоб они исчезли. И удерживал, не пускал, желал, чтоб они остались. И когда они исчезли за выступом, почувствовал такую тоску и оставленность. Пустая рыжая осыпь, река чужая и жгучая, безлистое дерево – все это причиняло острую боль, и он лежит при дороге, в дыму от горящей машины, и над ним в вышине, на кромке горы, притаилась и ждет его смерть, пламенеет красная шапочка. Смерть приблизилась, приняла образ горы, реки, корявого дерева, петушиного гребешка на камнях.
«Быть не может, – подумал он, – чтобы так просто… Чтобы вся моя жизнь, с того переулка в снегу, со старинной вмороженной тумбой, и я вбегаю в наш дом, и бабушка, и наш белый фарфоровый чайник… Господи, спаси меня!..»
Ему казалось, что он услышан. Что мольба изменила окружавшее его пустое пространство, в котором прокатилась едва заметная стеклянная волна света. Он обернулся в надежде, что там, из-за выступа, вдруг покажется Сайд Исмаил и кончится его одиночество. Но река сыпала бесчисленные холодные блестки, и никто не являлся. Он смотрел вдоль шоссе, ожидая услышать урчанье, и на мягких колесах, приземистый, длинный, как ящерица, выскользнет «бэтээр», и можно будет мощным скоком кинуться на броню, в круглый темный люк, на сильные твердые руки.
Но шоссе оставалось пустым. Тянуло прогорклым дымом. Машина тлела вместе с убитым шофером.
Он достал из нагрудного
Пуля рванула о камень вблизи головы. Пахнуло расколотым кремнем. Другая пуля с опозданием, срикошетив, тяжело провыла. Сжав глаза, он плотнее прижался к откосу, а когда открыл, то увидел, – от вершины спускались люди. Он насчитал восьмерых, а они все появлялись из-за гребня, медленно, осторожно спускались. Среди них был американец в восточных одеждах, в маленькой красной шапочке, его двойник и подобие, вброшенный в варево азиатских народов, как кристаллик марганца в воду, окрашивая пространство вокруг себя в малиновый цвет. Они продолжали спускаться, и возникло желание вскочить, кинуться вниз к реке, надеясь на резвость ног, туда, где исчезли друзья.
Те на горе спускались редкой цепочкой, осторожные, гибкие, развевая балахоны, и он, одолев панику, перевел рычажок на очередь, чувствуя холодный металл, прижимаясь к нему пульсирующим горячим лицом. Глядел сквозь прорезь. И такое напряжение в душе, такое томление, что зрачок, пробегая вдоль мушки, превращал ее в вороненый крохотный вихрь, в малую воронку, проникающую в иное пространство и время. Воронка расширялась, в ней возникала иная земля, в травах, цветах, и она, его милая, спускалась с горы, поскальзываясь на траве, и он видел издали ее дорогое лицо. Она прошла совсем близко, его не заметив. Из неба прянул черный скворец, уселся ему прямо в зрачок.
Он смотрел на черную мушку, совмещая ее с красным гребешком на горе. Старался ровнее дышать, унять, успокоить дыхание, как его когда-то учили. Послал грохочущую долгую очередь вверх на склон, протачивая в солнечном воздухе длинную, уходящую в бесконечность дыру, куда вслед за пулями устремилась его жизнь и судьба с последующими, еще не рожденными от него поколениями. Направляя их в одну, вмененную им всем сторону, вслед раскаленным пулям.
Глава сорок третья
Уже несколько дней генерал Белосельцев жил в деревне, среди пустынных снегов, в бревенчатой старой избе, ощущая в себе тишину, какая остается после гулкого удара колокола. Обрядившись в телогрейку и валенки, без людей, один среди опустелой деревни, он занимался простыми трудами, связанными с поддержанием жизни. Деревянной лопатой разгребал снег, прочищая дорожки к крыльцу и сараю. Отбрасывал от ворот рыхлые сыпучие сугробы, освобождая под березой площадку для автомобиля. Вытаскивал из сарая круглые дровяные плахи и литым колуном, набрав в легкие сладкий морозный воздух, раскалывал их с треском на белые сочные чурки, вдыхая аромат промороженной березы. Набрасывал дрова себе на грудь, придерживая их небритым подбородком и растопыренной пятерней, вносил в избу и рушил с грохотом на жестяной лист возле печки. Закладывал поленья в тесную печь, подсовывал бересту, поджигал, чувствуя сочный дегтярный запах дыма, глядя, как брызжут с пылающей бересты яркие капли огня. Медленно, нехотя разгоралась печь, начинала слабо дребезжать и звенеть чугунная дверца. Он лез в подпол и там, среди холодных и прелых запахов, нагребал в ведро картошку. Сидел у окна, щурясь по-стариковски, чистил клубни, неторопливо срезая с них аккуратные спирали кожуры, оглядывая белый, влажный, очищенный клубень. Варил картошку, поставя на огненную гудящую лунку закопченную кастрюлю, дожидаясь, когда зашипит на плите перелившаяся через край вода и по избе разнесется запах вкусного картофельного пара. Ставил кастрюлю на стол. Дуя на разваренные картофелины, посыпал их солью, поливал желтым подсолнечным маслом. В этой простой одинокой трапезе было много стариковского, крестьянского, и это доставляло ему удовольствие.