Сон Сципиона
Шрифт:
В этот вечер Манлий принимал гостей; и пока он работал, солнце незаметно закатилось, придав небу розоватый оттенок, а слегка остывающий воздух заструился во внутренний дворик, который летом служил обеденным залом. Некоторые гости уже принялись слагать стихи, чтобы развлечься и похвастать своей ученостью. Обычное их занятие, ибо Манлий всегда окружал себя изысканно образованными, высокоучеными людьми, которых понимал и которые понимали его. Так он поступал всегда, это был его долг, а часто и удовольствие, особенно когда он мог оказать покровительство достойным или предложить развлечение друзьям одного с ним ранга.
Учтивость требовала, чтобы во время обеда он играл роль внимательного, радушного хозяина, как бесчисленное множество раз играл ее в прошлом, и он подчинился долгу,
Однако всем его усилиям вопреки вечер нельзя было назвать удачным, так как собирать даже небольшое общество близких ему по духу становилось все затруднительнее. Половину гостей составляли его клиенты — зависевшие от его щедрот, охотно поглощавшие отменно приготовленных жаворонков и куропаток, карпов и форелей, которых он заказал своему повару, но слишком робевшие среди всей этой роскоши, чтобы принимать участие в непринужденной беседе. Его приемный сын Сиагрий, бдительно настороженный, опасающийся допустить ошибку или сказать что-нибудь не то, ел неуклюже, краснел от смущения и молчал. А два настоящих друга — Луконтий и Феликс — в своих стараниях создать за столом непринужденность завладели беседой, перебивали остальных, когда те пытались что-то сказать, были излишне пренебрежительны с клиентами и чересчур фамильярны с самим Манлием. И сверх всего Кай Валерий, родственник Феликса — его Манлий терпел только ради друга, — неотесанный мужлан, кутающийся в благочестивость, как в затхлое одеяло, но она лишь отчасти прятала его вздорный характер и плебейство.
Тон задали три друга; обменивались стихами и эпиграммами в манере Золотого века, купались в метрах и созвучиях великих авторов, которых почитали со школьной скамьи. И именно Луконтий допустил бестактность (большая для него редкость), которая лишила вечер всякой приятности.
Ныне же дух Академии веет ветрами церкви Христа.
Изящно, остроумно, утонченно. Феликс мысленно улыбнулся, и даже Манлий лишь с трудом сдержался от кивка одобрения. Но Кай Валерий потемнел от гнева.
— Полагаю, есть вещи слишком высокие для шуток.
— Но разве я шутил? — с притворным изумлением отозвался Луконтий, полагая, что тугодум Кай слишком туп, чтобы отличить почтительность от иронии. — Я же лишь указал на истину. Ведь Откровения Господа Нашего мы видим исключительно глазами греков. Даже святой апостол Павел был платоником.
— Не понимаю, о чем ты толкуешь, — возразил Кай. — Мне истина открывается через Библию. И я не нуждаюсь ни в каких греческих словах для постижения того, что я в ней вижу.
Следует ли Манлию вмешаться? Объяснить, что есть много путей постижения даже простейших истин? Растолковать ему, что тайны, подобные Преображению, Троице, Духу Святому, обрели смысл в наших умах лишь благодаря учению Академий? Кай принадлежал к тем, кто кичится своим невежеством, объявляет свою дремучесть чистотой, отвергает любую тонкость мыслей или их выражения. Поистине человек своего времени. Прежде — и не так уж давно — он умолк бы, смущенный своей необразованностью, но теперь прикусывать языки приходится высокообразованным.
— И тебе следует помнить, милый Луконтий, — перебил Манлий, — что, по мнению весьма многих, Платон имел доступ к мудрости Моисея, что он всего лишь перелагал мудрость Господа Нашего на греческий, а не наоборот.
Тревожный взгляд показал ему, что Луконтий, милая чуткая душа, внял предостережению, быстрым движением глаз принеся свои извинения. Трудность была преодолена, обед продолжался — безобидно и бессмысленно.
Но Манлий расстроился. В своих приглашениях он был очень разборчив и всячески старался не допускать в свой кружок грубых
Когда слуги с факелами проводили большинство гостей в отведенные им комнаты, Манлий глубоко задумался над всем этим. Он смотрел на раскинувшуюся за распахнутыми большими дверями панораму — некогда совершеннейший парк, а теперь изуродованную лачугами земледельцев, чьи жилища вырастали все ближе и ближе, в поисках защиты теснясь вокруг его огромной виллы, будто поросята вокруг свиньи. Он мог бы сровнять эти лачуги с землей, но опасался, как бы их обитатели не ушли на поиски другого господина, который взял бы их под защиту — такого, какой не подчинился бы закону, потребуй он их возвращения. Затем он посмотрел в другую сторону — на баню, теперь отданную под казарму для воинов, которые были необходимы для постоянной защиты поместья.
Они хотели лишь одного: жить в безопасности, и не причиняли никакого вреда, помимо порчи вида на окрестности виллы. Человек вроде Кая Валерия был куда опаснее.
— Никто из нас, боюсь, своей семьи не выбирает. — Это сказал Феликс, который бесшумно подошел к нему сзади. — Люди вроде моего дорогого родича существовали всегда. Даже у Вергилия, если не ошибаюсь, был шурин, презиравший его творения.
Манлий обнял друга за плечи, и они медленно вышли из дверей в угасающий свет дня. Из всех живых существ, обитающих в мире, истинно он любил только Феликса, в его обществе он отдыхал душой и забывал свои заботы. Годы и годы, даже десятилетия он полагался на этого невысокого силача, чей ум был острым не менее, чем его тело — грузным. Человек с обманчивой внешностью: выглядел он именно тем, кем был — воином, привычным к ратным трудам и простоте походной жизни. И в то же время он был находчив в споре, быстр в понимании и оставался самым благородным и верным другом из всех, кто был близок Манлию. И он никогда никого не осуждал. Хотя Манлий часто ловил себя на ядовитых отзывах о людях, Феликс никогда не судил других и неизменно стремился найти хорошее даже в тех, кому все добродетели были чужды.
— Я знаю, — ответил Манлий. — И я терплю его ради тебя. Но, право, это очень нелегко.
— Груб, плебей и почти неграмотен. Я знаю. Но щедро жертвует церкви и отправил собственных людей способствовать защите Клермона от готов. Как и я.
— А я — нет, хотя Сидоний — один из старейших моих друзей. Вот так ты собирался закончить свою фразу? — добавил Манлий.
Последние несколько месяцев эта мысль угнетала его. Город Клермон далеко на западе осаждал король Эйрих, для которого он был помехой в его стремлении накинуть удавку на весь Прованс. Чуть только Клермон падет, скоро придет конец и всем остальным, а без подкреплений он не мог продержаться долго; да он и пал бы уже, если бы не Сидоний, который возглавил оборону и отказывался смириться с неизбежным.
А с точки зрения Манлия это было неизбежным. Уже многие годы варвары вторгались в Галлию — иногда их на это подталкивали, иногда они встречали сопротивление. Иногда с ними обходились как с врагами, а иногда — как с союзниками против других, более страшных врагов. Но всякий раз они пополняли свои завоевания, и всякий раз мощь Рима в противостоянии им оказывалась миражем. Не так давно против отца Эйриха было выслано тридцатитысячное войско. Назад не вернулся никто. Его собственный отец намеревался повторить великую стратегию императора Майориана, чтобы покончить с угрозой, но был ослаблен и убит своими врагами среди римско-галльской аристократии еще до того, как войско могло выступить. И вот теперь Сидоний, храбрый, бесшабашный, глупый Сидоний вознамерился выстоять там, где терпели неудачи императоры. У него всегда была слабость к проигранным делам, к величественным, героическим, но бессмысленным жестам.