Сон Сципиона
Шрифт:
Глаза его сияли — открывались новые возможности. Наконец люди вновь обретут надежду в убеждении, что искореняют источник своих бед. Церковь восстановит свою власть над умами, направив отчаяние в полезное русло. Как только падет Эг-Морт, папа будет вынужден покинуть Прованс и возвратиться в Рим, а власть его неизмеримо возрастет и вновь подчинит себе весь христианский мир.
Только теперь Оливье узнал об аресте Герсонида. Он не появлялся во дворце несколько дней, а известие об этом еще не распространилось. И не распространится, пока не будет предрешен исход битвы за власть в стенах папского дворца.
— Что? Что ты сказал? Кто, ты сказал, пытался отравить его святейшество?
В его голосе было столько горя и недоумения, что Чеккани не стал ему выговаривать за интерес к делам, которые совершенно его не касались.
— Ты не ослышался. Герсонид и его служанка в темнице. Видели, как кто-то опорожнил пузырек в колодец.
— Но это же нелепо. Они невиновны, владыка. Они не могут быть виновны.
— Возможно, — сказал кардинал, — возможно, евреи не убивали графиню де Фрежюс. Но при нынешней панике никто этому не поверит. Нам следует использовать то, что ниспосылает нам Бог.
— Но их надо освободить, владыка. Обоих.
Чеккани поглядел на него с любопытством.
— Почему?
— Но… владыка…
— Оливье, ты суешь нос не в свое дело. Вершатся великие дела. На кон поставлено само будущее христианства. Вот что заботит меня. Эти евреи, виновны они или нет, дают мне немалое преимущество. Они сознаются в своем преступлении. Сознаются, даже если мне самому придется их пытать. А теперь, будь добр, уходи.
Но Оливье не сдался, сам ужасаясь своей непокорности, но не в силах поступить иначе.
— Владыка, — вновь начал он. — Ты не можешь так поступить. Их надо освободить.
Чеккани резко повернулся к нему.
— И ты на этом настаиваешь?
— Да, владыка.
Кардинал взмахнул рукой.
— Ты сердишь меня, Оливье. Я всегда тебе потакал. Ты сумасброден и глуп, но я был к тебе снисходителен. Однако никогда — слышишь, никогда — не вмешивайся и не высказывай своего мнения в делах, которые тебя не касаются. Ты понял?
Оливье глубоко вздохнул, сердце у него бешено билось от такой дерзости.
— Но…
— Убирайся с моих глаз, Оливье. Сейчас же. Или мы оба пожалеем об этом.
Оливье, дрожа, в ужасе от собственной дерзости, поклонился и вышел.
Он не садился за руль уже года четыре (впрочем, и прежде это случалось редко, поскольку машины у него не было) и почти забыл, как это делается. Лишь тот факт, что улицы были пусты, помешал ему уже через несколько минут попасть в аварию.
Им владело удивительное чувство свободы, хотя он тарахтел по шоссе со скоростью сорок километров в час в черном «ситроене» — машина не получала новых запчастей практически с самого начала войны, был чинена, перечинена и на ходу держалась только благодаря мастерству механиков. При других обстоятельствах он был бы опьянен, ощущал бы себя почти богом, вот так катя по шоссе — единственный в мире, обладающий такой привилегией.
Однако ничего подобного он не испытывал. В голове у него билась только одна мысль, а в остальном он словно похолодел и оцепенел. Он не думал о последствиях того, что вот-вот совершит, не рассуждал о природе выбора. Будь причиной только Марсель,
В Карпентрас он приехал в три часа дня и пошел на почту, где попросил позвать почтмейстера.
— Мне нужно послать телеграмму мсье Бланшару в Амьен, — сказал он. — Дело очень срочное, у него заболела сестра. Вы принимаете срочные телеграммы?
— Боюсь, нет, — осторожно и твердо ответил почтмейстер. — Пойдемте ко мне в кабинет, я посмотрю, не смогу ли помочь вам.
Он провел его в заднюю комнату, где Жюльен передал свое сообщение, которое обрекало его друга на смерть: Марсель, было сказано в нем, хочет поговорить. Завтра в летнем доме матери Жюльена. Он встретит его там.
Времени и так оставалось немного. Бургунды уже выступили. По его расчетам, им потребуется пятнадцать дней, чтобы проделать этот путь на юг вдоль реки. Вести об их приближении распространятся быстрее. К возвращению Манлия вся область уже гудела слухами и пересудами; а то, что он никому не открыл подробностей своих бесед с бургундским королем, только подливало масла в огонь. Версий было несколько: он откупился от бургундов собственным золотом, он толкнул их всем войском обрушиться на визиготов; он сумел превратить их в союзников, будто они согласились открыто поддержать императора. И так далее. Суть догадок слишком ясно показывала, что жители провинции в целом были еще не готовы к правде, поскольку именно о такой возможности предположения не строили.
У Манлия оставалось всего несколько дней, чтобы подготовить область к неминуемому. И еще он сознавал, что не может допустить нового вмешательства своих противников: стоит Феликсу вернуться, и их силы многократно возрастут. Безмозглый Кай Валерий серьезной опасности не представлял, Феликс же с его репутацией и способностями был много более грозным врагом. Манлий должен был привлечь людей на свою сторону и помешать Феликсу предложить им иной выход. Плод своих маневров и компромиссов он представит как Божью волю. Перепалки и споры, пусть достойные восхищения, пусть в традициях столь любимого всеми Рима, тут неприемлемы.
И необходимо было убедить в своей правоте крупных землевладельцев, а им требовались аргументы другие, чем для простонародья. Богобоязненность богобоязненностью, но в мирских делах они будут более чем практичны. Какого рода сделку заключил Манлий? Станет ли Гундобад править тяжелой рукой? Восстановит ли он законы о налогах, теперь почти не соблюдаемые? Будет ли он защищать их права и возвращать беглых сервов? Если Гундобад будет служить им, обогатит их, укрепит их положение и станет править, как уже не может Рим, они смирятся с ним. Тем же, чьи земли вскоре окажутся вне пределов бургундской защиты, придется самим выходить из положения. Он спас что мог. Все-таки лучше, чем ничего.