Соседи
Шрифт:
Глава 3. Шуба и театр
Даник выступал для первых зрителей с тех пор, как научился говорить. На Новый год, когда все жители этажа собирались на кухне, мамаша подхватывала его под мышки и ставила на табуреточку. Ко всеобщему умилению, курчавый малыш с нерусский разрезом глаз наизусть рассказывал стишки про елочку, деда Мороза и дедушку Ленина. Соседи по коммуналке, веселые и размякшие от шампанского, хлопали в ладоши и совали Данику в карманы конфеты.
Потом, в начальной школе, способного мальчишку приметила учительница пения. Она была молоденькая, славная, еще не успела возненавидеть
Именно тогда Даника стали пихать во все школьные концерты. Босой, в косоворотке, он лихо отплясывал трепака или задорно пел что-нибудь народное. Скучающая публика в школьном зале оживала, когда он выходил на сцену, замирала и уже не могла отвести взгляд, пока крошечный кудрявый артист не убегал за кулисы.
В конце третьего класса учительница пения, платочком промокая глаза, под громогласный рев детей сообщила, что увольняется, а уже осенью четвероклашек встретила Шуба.
Она не то чтобы часто носила шубы и вообще предпочитала мехам скромное пальто. Ее так прозвали за сходство с портретом Шуберта, который так удачно висел над доской. Она была вылитый Франц Петер – те же щеки и ямочка на подбородке, тот же суровый взгляд и надменная улыбка. В школе поговаривали, что картину писали именно с нее, чтобы запечатлеть Шубу в ее владениях, но, наверное, врали. У Шуберта все-таки есть и бакенбарды!
Дети ее побаивались и недолюбливали. Она вела всего лишь музыку, которая считалась необязательным предметом, но драла по три шкуры. Особенно доставалось ее собственному классу. Шуба все грозилась, что сделает из них людей, потрясала маленьким кулаком. "Вот так я вас держать буду! Вот так!"
Больше в кабинете музыки не пели, не слушали бобины и не смеялись. Теперь каждый урок они под диктовку записывали биографии известных композиторов и получали двойки, если отвлекались или зевали. Даник надолго забыл, что значит любить музыку.
– Камалов картавит! – вынесла вердикт Шуба. – Ему нельзя доверять серьезный номер. Да и какой из него русский молодец? Смешно же.
К тому времени стало ясно видно, что из полукровки с раскосыми глазами растет цыганенок, а не Иван-Царевич.
Шуба преувеличивала. Даник выговаривал букву "р", но она получалась мягкая, раскатистая, как бегущий по скалам ручеек. Но к заслуженному педагогу прислушались. Больше Камалову не доверяли сольные номера: отныне его ставили только в хор или вообще давали грубую физическую работу. Он таскал декорации с места на место и раздвигал занавес для других артистов. Зрители, которых некому было разбудить, в сонном оцепенении смотрели концерт и в конце вяло хлопали, как сомнамбулы.
Даник не особенно расстроился, просто внес Шубу в список людей, которых ненавидел. Таких к его тринадцати годам набралось достаточно. Взять, например, толстого красногубого шофера, который дважды в неделю приходил к мамаше ночевать. Он смотрел на Даника, как на какого-то вонючего клопа, если заставал его дома.
– Мурочка, просил же этого убрать! – бубнил шофер, надув губы, как большой ребенок.
А мамаша суетилась вокруг него, наливала суп, давала в руку черный хлеб. Даника от этой картины сразу начинало тошнить.
Даник, наверное,
Оно вошло в его жизнь год назад, как бесцеремонный, жестокий начальник, и сразу заставило Даника служить себе. Искусство оказалось непохоже на неуклюжие танцы и народные песенки на школьных концертах. Оно было одновременно жадное и щедрое, злое и милосердное. Как огонь, оно пожирало не только свободное время, но даже мысли и чувства, чтобы разгореться сильнее. В его пламя можно бросить все, но нельзя, кажется, отдать достаточно, как не получается накормить костер.
А началось все с актерских проб, в которых Даник даже не должен был участвовать. Режиссер городского театра набирал по школам ребят в молодежную труппу. Десятиклассницы по очереди читали монолог Татьяны, парни декламировали отрывки из Горького, а длинноволосый дядька смотрел на них из темноты актового зала и изредка хлопал сухими, как дощечки, ладонями. Он, хотя был совсем взрослый, носил модные вареные джинсы и свитер с высоким горлом. С лица режиссера не сходило доброжелательное выражение, он хвалил каждого, но почему-то никого не брал. Звали его Станислав Генрихович.
Даник крутился здесь же, потому что на своем горбу таскал стулья для вечернего концерта. В какой-то момент старшекласснику, читавшему "Ревизора", потребовался партнер по эпизоду.
Тогда Шуба вручила Камалову пьесу и подтолкнула к сцене. Он видел текст впервые, а половину Гоголевских шуток еще не мог понять. Конечно, он частенько запинался. Они едва дошли до середины, когда Станислав Генрихович вдруг рассердился, вскочил с кресла и замахал руками.
– Хватит этого кошмара! – закричал он на Даника. – Ну разве ты не видишь, что здесь совсем другой характер? Хлестаков должен быть дурак, фитюлька, никакущий человек!
– Да мне пьесу только что в руки дали! – заорал Даник в ответ от испуга. Он всегда начинал злиться и кричать, если боялся. Ему показалось, он рассердил уважаемого гостя, потому что плохо сыграл.
На самом деле, на репетициях Станислав Генрихович частенько повышал голос, вскакивал, начинал нервно расхаживать по залу. У него это происходило не со зла, а от полноты чувств. Юных актеров он частенько доводил придирками и ворчанием до слез, а потом злился на себя и ходил мрачный.
Из всей шестой школы он пригласил в свою труппу только пятиклассника Камалова.
С тех пор у Даника началась другая жизнь. Пять, шесть, а то и семь вечеров в неделю он проводил на репетициях в старом, торжественном здании городского театра. Ему не доверяли пока серьезных ролей в спектаклях. Он был то мальчик-полотер, то официант, то бедный сиротка с измазанным сажей лицом.
В свободные минуты, пока ехал на трамвае домой поздней ночью или улучал момент в школе, Даник глотал одну за другой знаменитые пьесы. Шевеля губами, он продирался сквозь незнакомые имена и тяжелый пока слог Шекспира. Искусство захватывало его, смывало волной и накрывало с головой. Он был уже не мальчишка-школьник, а Макбет и Банко одновременно, он предавал сам себя и умирал от собственной руки. Его преследовал дух отца, как Гамлета, и мучила совесть, словно горбуна Ричарда Третьего. Как в горячечном бреду, проживая одну жизнь за другой, он забывал о косых взглядах в школе. И даже то, что красногубый шофер скоро станет жить с ними под одной крышей, казалось переносимым.