Советский рассказ. Том первый
Шрифт:
«Черт меня потянул за язык! — размышлял он, стискивая и опять распуская кулаки. — Вот и огреб… и огреб… Вся изба от Вайшнисовых слов заржала…»
Еще горше только что пережитой неприятности угнетала мысль, что это уже не впервой. Выставил себя на посмешище и с вывозкой леса, и с севом, и с поставками… И почему всегда так получается, что везде он — последний? Работает, кажется, не ленится, а все в хвосте да в хвосте. Даже пословицу сложили в округе: «Спешит, как Паурис, задом наперед!» И этим присловьем,
Он опять остановился на обочине дороги. Ветер тихо шуршал в порыжелой ржаной стерне. Сумрак собирался по оврагам, а оттуда поднимался в гору, укрывая все своими серыми крыльями. Где-то мычало стадо, которое гнали с пастбища. Лаяла собака. Неподалеку, все глубже уходя в темноту, маячили эти треклятые бодяки, из-за которых сегодня весь сыр-бор загорелся.
«Завтра тут все соберутся, — с горечью подумал Паурис. — А может, и не все? Ведь и Жельвис против выступал, и Рузгис… Их-то наверняка не будет…»
Эта мысль его отчасти утешила. Не он один завтра глаз не покажет. Но облегчения хватило ненадолго. Что Жельвис не выйдет — понятно. На всех косится, все ожидает каких-то перемен. Опять же Рузгис — коня у Алаушаса одалживает, на Сточкусовой телеге ездит… Не осмелится. Неужто и ему, Паурису, с ними заодно?..
«А коли идти, то с чем?» — продолжал он свои раздумья, плетясь дальше.
Вспомнил, что, когда запахивали картофельное поле, он бросил плуг в конце пашни. Опять же хомут. Не то под навесом возле телеги, не то в сарае, где картошка для свиней, а может, и в стойле остался. А постромки — узелок на узелке, сплести бы новые. Пока все приладишь, пока выберешься — уж и полдник.
И он представил себе — завтра явится в поле, а другие уже десятую борозду ведут. Все обернутся с ухмылкой, а кто-нибудь, как всегда, подденет:
— О! И Паурис из сонной деревни пожаловал! Как всегда, как всегда…
На глаза набегали тяжелые, горячие слезы обиды. Паурис до боли стиснул руки.
— Вот так… — зашептал он. — И завтра так, и послезавтра, и…
И вдруг выпрямился во весь рост, вскинул кверху кулаки.
— Ну, погодите! — погрозил он кому-то невидимому, глотая слезы. — Я вам еще покажу! Всем покажу!..
Четырнадцать лет прожила Рузгене со своим мужем, а еще никогда не видела его таким неразговорчивым, как в тот вечер. Слонялся из угла в угол, щупал вещи словно чужими руками, а на вопросительные взгляды домочадцев отвечал какой-то диковинной ухмылкой.
— Не заболел ли, Повилас? — затревожилась жена. — Может, липового цвета отварить? Что с тобой?
— Ничего, — тихо, словно виновато, отвечал Рузгис, — не тревожься. Все в порядке…
Жена минутку помолчала, следя за странно изменившимся мужем и обдумывая его рассказ про сходку.
— Стало быть,
— Нет… А чего Алаушас заходил?
— Звал ржаное жнивье запахивать. Тебе бы с ним поговорить, Повилас. Как же это?
— Толковал я с ним. Какое еще жнивье? Я все отработал.
— Говорит — за семена, что весной брали. Но послушай, Повилас, коли Алаушаса не приняли, так и тебе нельзя идти. Еще обозлится… И, как нарочно, звал завтра на жнивье. Бог весть что подумает.
— А я и не собираюсь…
— Вот и хорошо, вот и хорошо, пусть и другие знают! Чего ж не принимать? Разве это не люди? Алаушас нам семян дал, Сточкус телегу одалживал, а тут вдруг… Что бы ты без них делал? Не ходи — и все!
Рузгис стоял у окошка, вглядывался в темноту.
— Семян-то они дали, мать, — заговорил, не оборачиваясь. — И телегу одалживали. Но ты рассчитай, сколько мы бились за эти семена. И сено я косил, и рожь, а ты чуть не неделю картошку копала, теперь еще стерню… Горькие ихние подарочки! От таких подарков пот градом по затылку катится…
— Что поделаешь, Повилас, — вздохнула Рузгене. — Не выходит у нас иначе…
— А почему у других выходит? — обернулся к ней Рузгис. — Почему другие, глянь-ка, и семена получили из волости, и землю им вспахали по договору, и все прочее? Все ты меня уговариваешь! — начал он уже злиться. — Все на месте, дескать, семян возвращать не придется, можно отработать, — и прочие райские сладости! А от этой сладости свою зябь не лущили, ничего на зиму не приготовили. Обособились мы от людей, будто волки, ни с кем не поладим, ровно дикие! Завтра все на пахоту, а я? А я-то что? Всей деревне наперекор Алаушасу стерню запахивать буду?
— Чего на меня разорался? — отрезала жена. — Я тебя неволю? Не хочешь — не ходи. Только чтоб потом не раскаиваться. Алаушас обозлится — сам знаешь… А на других нам смотреть нечего. Коли охота, пусть хоть трясину Кайрабале вспахивают, а нам-то что? Мы и потихоньку проживем.
Рузгис разинул было рот, хотел что-то сказать, но только рукой махнул — и опять к окошку.
— Неправильная наша жизнь, мать, — произнес он, немного помолчав. — И думы у нас неправильные…
Вайшнис встрепенулся уже с третьими петухами. С большим трудом поднял веки. Пока вчера перетянул хомут, пока вставил новые постромки, было уже за полночь. И потом долго ворочался, раздумывал о завтрашнем дне, о невиданных делах, которые на свете творятся, и о том, чтоб, сохрани боже, не проспать. А теперь, чувствуя тяжесть во всем теле, поспешил накинуть тулуп и будить Бениса.
Но Бенис уже встал и, посвечивая фонарем, чистил в стойле лошадь.
— Сена бы свежего подбросить, — промолвил, входя, Вайшнис.