Современная американская повесть
Шрифт:
— Я прошу об одном, — совсем по-дружески обращается ко мне мусорщик, — чтобы ты не вставал к соседнему окошку.
У него такой спокойный голос, словно ровным счетом ничего не произошло.
— Вряд ли это от меня зависит.
— Зависит. Когда будем проходить, то за дверьми разбежимся по турникетам. Ты был здесь раньше-то?
— До окошек не доходил.
— В общем, турникеты; их открывает-закрывает охрана. В двери пускают, когда освободится какой-нибудь турникет. Тебе вот что надо делать, когда нас запустят: сразу рви к левым турникетам, а я — к правым.
— Постараюсь.
— Вот
Не то интересно, что мусорщик раздумал мешать мне (он вполне может сознавать, что усмиренная вспышка паники оставляет огнеопасные очаги), — интересно, что я раздумал менять прошение.
На меня странно смотрит Гавана.
Все ближе романские арки на темной брусчатке фасада. Две ступени, площадка — и двери. Против них — полицейское ограждение. Мужчины в форме запускают сразу в две, а то и в три двери — смотря сколько там свободных турникетов.
Я понимаю: надо думать о том, что сказать у окон. Но, как всегда, внимание рассеивается. Художник утешает Подковку, тот жалко оправдывается. Учительница тихо плачет. Любопытно, что утешает ее не кто иной, как злополучный Лотерея, вывернувший голову вправо. Бабуля довольна: такого праздника не доставит ей целый месяц сплошных праздников. Будет о чем рассказать. «И ведь прямо за мной! Словно его чем проткнули!» Мусорщик пытается убедить меня, что именно он всех спас, управляя пением; надеется, что начальство примет это к сведению, когда выслушает его просьбу. Может, я скажу там словечко-другое? Короткая же у него память: ведь сам просил, чтобы мы держались подальше друг от друга.
Мейси уже знает о возвращении блудного сына. Ее запрокинутая голова тянется ко мне. Но самое большое мое удовольствие сейчас не чувственное: я наслаждаюсь мыслью, что между нами тайная связь.
Только тайная ли? Гавана все посматривает на меня. Он оценивающе приглядывается, прикидывает.
А между тем в мою праздную голову лезут клочья застоявшейся людской массы: бородавка, жировик, гнилой зуб, кривой нос и синяя губа, жирный затылок, волосатое ухо, атласная щека, голодные глаза, две аккуратные косички, лысеющая макушка, обвислые щеки, горькая складка у рта, ямочка на щеке, гусиные лапки у глаз, набухшие узлы вей. Обрывки надежды, отзвуки внутренней борьбы, приметы обреченности.
Очередь еще не решается перевести дух. Притворное дружелюбие вдруг прозревшего мусорщика в духе общей неопределенности. У всех ощущение чудом избегнутой гибели — облегчение огромное, но еще все зажаты внутри. Говорится первое, что приходит на ум. Близость арочных дверных проемов кружит голову, путает мысли. На ступенях перед дверьми я вижу полицейских в форме темно-синего официального цвета, я даже различаю их голоса, по-своему тоже затянутые в форму: без единого пятнышка и без единой морщинки, сумрачно-строгие, они укрывают бандитское нутро стражей порядка. «Следующий… О’кей, мадам… Стойте. Не спешите».
Помпон подошел к ступеням. Поднялся на первую. Стал еще выше ростом. Рубашка у него на спине взмокла от пота.
— Желаю удачи! — громко говорю я Мейси.
Она шепчет через плечо:
— С прошением по-прежнему?
— Конечно, —
Сам-то я слышу, как фальшивит мой голос. Мейси не знает того, что знаю я: когда крики «Вон!» достигли высшей точки, я был готов передумать. Сейчас я выражаю голосом непреклонность, которой на деле не было. Вопли Подковки и учительницы внесли перелом и в настроение очереди, и в мои намерения.
Удастся ли мне сохранить эту спокойную решимость, когда буду проходить турникет? Думаю, с чего начать. Прокашляюсь, потом скажу: «Я с прошением о дополнительной площади в спальном зале». Четко и ясно, но неубедительно. Нужно объявить свои права на просимое. В того, кто (или в то, что) сидит за стеклом, я должен внедрить мысль, что я особенный. А как это сделать в нескольких фразах? Я не убежден, что довел эту мысль даже до Мейси, а ведь у меня было четыре с лишним часа.
Двери уже близко. Тяжело бухает сердце. Лотерея всходит на первую ступеньку. Пиджак сзади мокрый от пота. Дорогому габардину досталось и от хозяина, и от Мейси.
Покидая приятную компанию, бабуля прощается с новыми знакомыми. «Рада была познакомиться», — говорит она мне, забыв, видимо, как еще несколько минут назад с гончим азартом требовала моего выдворения из очереди. Глаза огромные, умиленные. «Я живу в Вязах, по Вязовой улице, в двух шагах от бродвейского отделения Первого государственного банка. Представляете? Загляните как-нибудь, а? У меня прекрасные друзья — и все из очередей. Наверное, если люди решаются подавать прошение, они особенные какие-то. Право! И вы забегайте, милочка», — приглашает она Мейси.
Вся эта масса людей, забившая Церковную улицу, потом Вязовую, потом еще Апельсиновую, и каждый — особенный? Не ведая того, старуха больно ударила по моим претензиям… И забыла обо мне. Бросает через правое плечо: «Что касается тебя, Гарри…» Видимо, так зовут Подковку. После всего, что он претерпел, бабулиной бесцеремонности нет названия. Распираемая весельем, она зовет его «старикашкой», припоминает что-то из его порнографической трепотни — и лопается от смеха. Подковка удивительно скоро отошел, я бы даже сказал, превзошел самые смелые ожидания, потому что мы опять слышим от него прежнее, только в большем количестве, и въедливость та же, хотя голос немного сел, и тот же медный призвук. Что он опять способен быть самим собою, меня ужасает, но бабуля, похоже, разбирается в таких вещах лучше меня и все знает наперед. Утро у нее выдалось замечательное.
Присматривавшийся Гавана резко спрашивает:
— Это ваша рука? — и дергает подбородок книзу. Щека у него вздувается, как у трубача, взявшего высокую ноту.
Я вижу, как шею Мейси заливает краска.
Решаю не отвечать. Решаю заговорить с художником, повернувшись вправо и показав Гаване затылок, тем более что он уже сграбастал мою руку.
Выручает Мейси, она говорит:
— Я сама его попросила положить руки мне на бедра. Очень испугалась.
— А-а, — отвечает Гавана и сглатывает. Наверняка думал, что все это время Мейси клеилась к нему. Теперь сам краснеет.