Современная американская повесть
Шрифт:
— Ну и сукин же сын. Он в этих походах — как рыба в воде. Он шесть лет по болотам бегал, упражнялся, пока нормальные люди, вроде нас с тобой, сидели дома и жили в свое удовольствие. Он да Билли Лоуренс. Два сапога пара. Где уж штатским тягаться с ними. Господи! А Хоббс? Ты только посмотри на этого радиста, на Хоббса. Да он через две минуты ноги протянет…
Он вдруг встал, потянулся и голосом, сдавленным от зевка сказал:
— А-а-а, ну их на… пойду покемарю, что ли.
— Давай.
— Постель больно хороша. Плащ да куча иголок. У меня зад стал от песчаных блох как шахматная доска. Вот бы Мими на меня посмотрела. — Он замолчал и потер воспаленные глаза. — Да, — сказал он, мигая и вглядываясь в циферблат часов, — пойду, пожалуй. — Без особой сердечности он хлопнул Калвера по спине. — До завтра, браток. Не тужи. — И, мурлыча «Сидел я там полвека», неловко, по-медвежьи выбрался из палатки.
Калвер отвернулся от лампы. Он сел за стол и нацепил на голову
И вдруг он вспомнил распоряжение полковника. Он откашлялся и, не поднимая головы со стола, сонно забормотал в микрофон:
— Я — Узел Три, вызываю Узел А. Я — Узел Три, вызываю Узел А. Я — Узел Три, вызываю Узел А, я… — И тут он увидел себя со стороны; сидит и твердит, как мальчишка, бессмысленное: «У попа была собака…», и он подумал о Маниксе, подумал: к черту все, — и резко выпрямился.
Он не будет спать. И он снова подумал о Маниксе. Потому что Маникс стал бы над ним смеяться. Маникс издевался над всем, в чем видел символ армии. В том числе над радиокодами. Он о яростным презрением относился к этой бойскаутской тарабарщине, заменявшей военным нормальную человеческую речь. Для Маникса это был тайный язык сообщества кретинов, кретинов, которым дан безответственный и опасный разум. Он презирал и другую сторону армейской жизни — пот, напряжение, опасность. Это он сказал однажды: «Не нужно мне ваших хемингуэевских штучек», он не желал быть «дешевым героем». И однако, думал Калвер, кто же тогда герой, если не он? Отречение от веры уже само по себе вычеркивало Маникса из категории героев в общепринятом смысле этого слова, но если страдание — одна из сторон героизма, то Маникс был героем не меньше любого другого. На плече у него был глубокий мертвенно-бледный шрам, страшная глянцевитая борозда, особенно заметная и уродливая из-за того, что была окружена густой порослью волос. Шрамы поменьше покрывали все его тело. Маникс не гордился ими, но и не скромничал — он был просто откровенен; однажды, когда они мылись в душе после полевых учений, он рассказал Калверу про тот день, когда получил эти раны на Палау.
— Я был тогда сержантом. Сидел в воронке впереди своего взвода. Как я туда залез — один бог знает, помню только, что там был телефон. Вдруг — бам! — япошки из минометов, и сразу мне осколок вот сюда. — Он показал на лоснящуюся треугольную ямку над коленом. — Я схватил трубку и ору им, чтобы они, Христа ради, подтащили восьми десятки и вышибли этих япошек. Но они не торопились. Господи, до чего же они не торопились! Японцы, наверно, меня заметили, потому что мины сыпались дождем, и от каждой такой штуки мне что-нибудь перепадало. Помню только, как ору в телефон, а кругом — мина за миной и осколки жужжат. Я ору, прошу восьмидесяток — и получаю осколок в руку. Ору, чтоб дали хоть паршивую ружейную гранату, и получаю осколок в зад — прямо вот сюда. Ору: давайте шестидесятки, давайте артиллерию, самолеты. И только заору, как получаю еще кусок железа. Ох и страшно мне было. И больно! Господи Иисусе, в жизни мне не было так больно. Потом мне попало сюда, — он, скривившись, ткнул куском мыла себе в плечо, — и тут я откинул копыта. Помню только, подумал: «Все, Эл, каюк» — и успел взглянуть на телефон. Понимаешь, провод, оказывается, был порван к черту, прямо у меня за спиной.
Нет, Маникс, видно, не был героем — не больше, чем все они, захваченные последними войнами, в которых вот уже пятнадцать лет боец был крепостным у телефона, радара и реактивного самолета — у целого племени замысловатых и оттого вероломных машин. Но Маникс однажды пострадал, и этого «однажды», по его словам, было на один раз больше, чем надо. Страдание озлобило его, заставило пристальней, даже циничней разглядывать свои новые цепи, обострило его нюх, и он уже чуял в тяжелом затишье те ветры, которые, поднявшись однажды, швырнут их всех в новую бойню. Он смущал Калвера. Он не просто брюзжал — он восставал неукротимо и открыто; его бунт казался Калверу и смелым, и опасным.
Калвер впервые столкнулся с бунтарем пять месяцев назад, вскоре после того, как их призвали. Тогда они еще не знали
— Эсэсовец, — шепнул Маникс, — сейчас подойдет и оттяпает тебе яйца. Ты еврей небось? — Он ухмыльнулся, снова навалился на стол, подпер лоб рукой и тихо погрузился в сон.
Калвер не мог вспомнить, о чем толковал полковник — переброска боеприпасов, материально-техническое обеспечение, снабжение прибрежных плацдармов, перспективное планирование — все абстрактное, необъятное, — и глаза его загорались огнем каждый раз, когда он упоминал о «грандиозной доктрине», сформулированной за то время, пока все они были в запасе.
— Это уж как пить дать, — прошептал вдруг Маникс. Он как будто совсем очнулся от сна и внимательно слушал лекцию; обращался он не к Калверу и не к полковнику, а в пустоту. — Как пить дать грандиозная, хоть ты, может, и не знаешь, что значит «грандиозный». Ты же душу продашь, чтоб сбросить на кого-нибудь бомбу. — И, передразнивая разговор полковника с капралом — одним из тех холуев, что разносили по рядам после каждой лекции стопки печатных или стеклографированных схем, таблиц и тезисов, которые тут же незаметно выбрасывались, — прошептал хрипло, с издевательским воодушевлением: — Будьте добры, капрал, пустите по рядам образцы атомных бомб. — И громко, так, что было слышно по всей аудитории, хлопнул по ручке кресла; все головы повернулись к нему, но полковник как будто ничего не заметил. — Черт бы вас всех побрал, — прорычал Маникс, а полковник хрипло бубнил:
— Назначение нашей группы, объединяющей наземные, морские и воздушные силы перед лицом противостоящего агрессора…
Позже, к концу недели, Маникс спокойно и во всеуслышание изложил свое кредо, что сделало его популярной личностью среди резервистов, хотя внушило им определенный страх и сомнения в его психической уравновешенности, Калвера же заставило долго ломать голову над тем, почему это сошло ему с рук. Может быть, это объяснялось его физическим превосходством, тем, как он держался. В его речи слышалось порой какое-то тяжеловесное, громоздкое величие. Он был огромный человек, и, казалось, этим объяснялась его прямота, его громогласная честность, подобно тому как звук, идущий от деки, тем глубже, чем больше ее размеры. К тому же он пострадал на войне, и страдание придало его глазам то непокорное, неистребимо презрительное выражение, которое, словно кровавое пятно на рубашке или рана, издали предупреждает беспечного: обращайся с осторожностью. Он был громаден, в нем чувствовалась сила. И Калвер понял, что тощий, стриженный ежиком полковник даже не подумал о выговоре или о наказании потому, что был ошеломлен, физически подавлен тем непреложным фактом, что перед ним стоял не просто курсант, не просто капитан, его подчиненный, а упрямый и разгневанный человек. Случилось это после лекции о транспортировке боеприпасов, когда полковник задал какой-то отвлеченный, гипотетический вопрос и наугад по списку вызвал Маникса, а тот встал и коротко ответил: «Не знаю, сэр». По аудитории пронесся удивленный шепоток, ибо полковник предупредил, что требует не обязательно точного ответа, а хотя бы догадки, предположения, даже если слушатели незнакомы с предметом. Но Маникс ответил только: «Не знаю, сэр», и полковник с легким раздражением, словно Маникс неправильно его понял, перефразировал вопрос. Наступила тишина, и все обернулись, чтобы взглянуть на человека, который ведет себя так вызывающе.
— Я не знаю, сэр, — повторил он громко, но спокойно. — Я не знаю, о чем бы я позаботился в первую очередь, составляя такую таблицу распределения. Я — пехотный офицер. Моя военная специальность 0302.
Лоб полковника порозовел:
— Я же сказал, капитан, что хочу услышать хотя бы самый приблизительный ответ. Я и не рассчитываю, господа, что вы знаете этот вопрос до тонкости, от вас требуется лишь высказать свои предположения.
Маникс стоял, огромный, неподвижный, и, мигая, глядел на полковника.