Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Шрифт:
Странствия Дурова, ищущего свой жанр, удваиваются в повести вставными эпизодами - "сценами", в которых не то сам Дуров, не то его двойник-автор представляют "жанр" изнутри. В этих "сценах" волшебный "жанр" прямо отождествляется с изнанкой литературного творчества (что есть рифма в прозе, медитация артиста, работа над романом в Венеции и т. д. ). Характерно, например, что в "сцене" о рифме автор то и дело рифмует, а в Венеции работает над романом о том, "как я работал над романом в Венеции".
В измерение поисков "жанра", поисков чуда входят и многочисленные персонажи повести. Причем входят не как объекты дуровских манипуляций, а как вполне самостоятельные творцы. Все они руководствуются в своих поступках не практической, а фантастической, подчас сугубо художественной логикой. Как "золотоискатель" Леша Харитонов, воплотивший мечту о поездке
Так она обыкновенно бормотала, и каждое словечко в ее несуразице играло для нее, будто перламутровое, в каждом, по сто раз повторенном, видела она какую-то особую зацветку. Маманя любила слова. В этой тайне она и самой себе не признавалась.
В этом контексте и эвфемистически переданный мат слесаря Ефима Михина звучит как сложно аллитерированная авангардистская заумь. Поэтический импульс под оболочкой казенных слов движет и Алкой-пивницей, разыскивающей своего непутевого возлюбленного, который в свою очередь, любя и желая ее, иррационально от нее уходит, в конце концов уплывая в холодное море, причем его финальный монолог стилизован под джойсовский поток сознания. Случайно встреченный лабух оказывается музыкантом из оттепельных джаз-сейшн (что для Аксенова абсолютный эквивалент поэзии). А курортная знакомая Дурова вполне профессионально оживляет подбитого нырка, т. е. опять-таки совершает чудо. Этот ряд примеров можно длить и множить. Причем здесь случайные персонажи, во-первых, не только воспроизводят готовые образцы социалистического масскульта, но и, как правило, вопреки им ищут свой собственный поэтический "жанр". Во-вторых, даже и творчество в рамках заготовленных клише (как у лейтенанта Жукова или Алки-пивницы, например) не вызывает у Дурова высокомерного отстранения - и это тоже способ поисков "жанра". Дуров может как бы "прислоняться" к чужому творческому импульсу, например, завершая рушащуюся на глазах мечту Леши Харитонова явлением "розового айсберга" среди теплого моря либо покупая у Аркадиуса любительское стихотворение которое подтолкнет его к поездке в Долину. Однако он по-прежнему не находит своего собственного жанра, своего чуда, которое бы смогло оправдать его поиск.
Причины этого расхождения внятно не артикулируются. Они носят в повести скорее чисто метафизический, чем социальный или психологический характер. Так, весьма существенным представляется возникающий в первой главе образ пространства: "Меня сейчас уже волновала не разбитая машина, не мужское достоинство и не продолжение пути, а некоторая дырявость пространства. Я вдруг стал обнаруживать вокруг прорехи, протертости, грубейшее расползание швов". Это описание может служить мотивировкой фрагментарной разорванности повествования "Поисков жанра". Но не только. "Жанр", в истолковании Дурова, нацелен на "чудо массового доверия, раскрытия", что прямо ассоциируется со сновидением на площадке ГАИ и откровениями "послесмертной" Долины. Однако совершенно противоположную отчуждающую - семантику воплощает важнейший символ повести: Джоконда, закрывающая ладонью свою знаменитую улыбку от Аркадиуса. Вот - чудо, возможное в расползающемся пространстве:
Боль наполнила грудь и живот Аркадиуса. Боль и смятение держались в нем те несколько минут, что он шел мимо портрета. Он понимал, что ладонь Джоконды - это чудо и счастье, которого хватит ему на всю жизнь, хотя в линиях судьбы он и не успел разобраться из-за подпиравших сзади тысяч, стремившихся к Улыбке.
В "Бочкотаре" возникало пусть сказочное, но единство персонажей. В "Поисках жанра" даже такое единство невозможно. Эта повесть о сказочной игре в расползающейся по швам, распадающейся на дискретные сюжеты реальности.
Дуров, как и любой аксеновский Художник, взыскует мировой гармонии, на меньшее он не согласен: ". . . эй ты, Дуров, попробуй применить свой шарлатанский жанр, попробуй найти гармонии - эй, ты боишься?" Но после того как утопия преобразования мира превратилась в сказочную фикцию, творец может осуществить свое стремление к гармонии только за пределами жизни, то есть в смерти. Вот почему "поиски жанра" в конечном счете оказываются поисками смерти: ведь даже в обреченном на гибель лагере гляциологов последние адепты "жанра" собираются, повинуясь каждый своему внутреннему
Тяк возникает своего рода потусторонний утопизм "Поисков "я". Чем-то он, конечно, напоминает о романтическом двоемирии и еще больше об "уходах" набоковских героев (Лужин, Мартын Эдельвейс, Цинциннат Ц. ). Аксеновский Павел Дуров в действительности тоскует по утопии, то есть по целостному воплощению мечты в реальность. Невоплотимость этой утопической целостности и порождает сказочный образ "истинной Долины". Разорванный образ реальности предстает с этой точки зрения как псевдо-, а точнее, антисказка, как руины распавшегося на асимметричные осколки глобального утопического проекта.
И в романе "Ожог" (первая публикация в 1980-м, написан в (1969 - 1975 годах) многочисленные Аполлинарьевичи вновь сливаются в единого героя, Последнего Пострадавшего, лишь на пороге и за порогом небытия, только здесь обретая Бога. В жизни же они, писатель Пантелей, физик Куницер, врач Малькольмов, скульптор Хвостищев, джазист Саблер - братья не по крови, а по таланту и по судьбе (их отчество явно произведено Аксеновым от Аполлона бога искусств), объединенные общей для всех пятерых памятью колымского мальчика, сына "врагов народа" Толи фон Штейнбока, разлучены, почти не знают друг друга, в одиночку пытаются одолеть наваливающуюся тяжесть эпохи, предательство друзей, сгущающуюся безнадегу.
Парадоксальность аксеновского романа видится в том, что, несмотря на пестроту сюжетных ситуаций, все они сводятся к повторяемым коллизиям: предательство друга (недаром фамилии друзей-предателей во всех пяти сюжетных линиях производны от слова "серебро", "сребреники" - диссидент Аргентов, медик Зильберанский, писатель Серебряников, художник Серебро, музыкант Сильвестр), встреча с бывшим КГБ-шным палачом Чепцовым, теперь насилующим свою приемную дочь, разговор в Риме с бывшим героем подпольного Магадана, колымским Ринго Кидом, сумевшим сбежать с чукотских урановых рудников через Берингов пролив в Америку и после многих приключений ставшим католическим патером; отчаянная "развязка" после мучительного воздержания от алкоголя; гонка за романтической возлюбленной - Алисой Фокусовой, Алиной Беляковой, польской полонянкой в колымском этапе. . . Герои "Ожога" пробуют разные варианты выхода из замкнутого круга - через карнавальное веселье "мужского клуба", через безоглядную любовь, через смирение в творчестве, через участие в диссидентском движении, через прошение собственных врагов и даже через поиски бога. Каждый из этих вариантов по-своему силен и убедителен (кроме, может быть, диссидентства, в котором Аксенова пугает призрак большевистской партийности, нетерпимости, подозрительности). Характерно, что после того, как все пять Аполлинарьевичей совершают свой главный выбор, все они наконец встречаются в камере предварительного заключения, где все видят общий сон - "кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве". Общий сон, как и в "Бочкотаре", символизирует обретенное утопическое единство. Но здесь это единство окрашено в горькие тона: каждый из Аполлинарьевичей так или иначе потерпел сокрушительное поражение как творец, как художник - открытая Куницером формул закладывает основания для нового оружия массового поражения; найденная и собранная Малькольмовым "лимфа Д" (материализация творческого дара, таланта, души) потрачена им на реанимацию палача; любимая скульптура Хвостищева - огромный динозавр, названный им "Смирение", - покидает мастерскую и вместе с советскими танками отправляется топтать "пражскую весну"; а писатель Пантелей (самый автобиографический из Аполлинарьевичей) убеждается в том, что реализовать свои проекты он может только в сотрудничестве с предателями и подлецами.
П. Вайль и А. Генис определяют "Ожог" как "историческое полотно краха и исхода. . . В "Ожоге" надежд больше не осталось. Аксенов старательно и дотошно проверил все возможности. Его герои прошли всеми путями. Для них больше места нет"*75. Похожий диагноз ставит и Игорь Серебро, оставшийся на западе художник, один из лидеров "новой волны", "оттепельного" либерализма, добившийся права на выезд многолетним тайным сотрудничеством с КГБ (фигура, явно списанная с писателя Анатолия Кузнецова): "Жизнь в нашей стране становилась все более удушливой после политических процессов, после оккупации Чехословакии и возрождения духа сталинизма. <...> Все наше движение шестидесятых годов погибло, новая волна превратилась в лужу".