Современная советская фантастика(Сборник)
Шрифт:
— Халтурка у меня тут была, — начала рассказывать Марьюшка Мисюре, но он, хоть слушал внимательно, не понимал, задавал лишние вопросы, не верил, что ли?
А главное — не хотел принять как обыкновенное то, что Марьюшке вполне понятным казалось и ни в каких пояснениях не нуждалось: что за девочки? Почему — молчат, и все — безымянные, и серафим крылатый, как у Феофана Грека?
— Нет, ты не понимаешь, — толковала Марья, вся в музыке, как в облаке. — Там, в выставочном зале, где я работаю, я кормлю сытых. Помнишь, как биологи у нас в универе опыты проводили? Птичку поселили в лаборатории и корма ей дали сверх меры. Так она птенчиков своих ненаглядных до смерти закармливала. Набьет их утробки детские под завязку, они клювики уже захлопывают, сытые, а мать крепким клювом своим их, мягкие, открывает. И червяка туда тычет.
— Ты преувеличиваешь, — не согласился Мисюра.
— А, — не приняла Марья. — Кто не интересуется, тот и не знает, да тому и ни к чему. А эти девочки… Они вдыхали то, что я хотела им дать, они словно перекачивали из меня знания, и — веришь ли? — впервые я почувствовала, что знаний мне не хватает. Искать стала информацию, поднимать старые конспекты, думать, наконец. Ожила. Человеком себя почувствовала. Ты смеешься?
— Нет, — Мисюра напряженно, как компьютер, просчитывал в уме ситуацию, и мозг его, работающий на уровне хорошо отлаженного механизма, выдавал нечто такое, о чем он не решался дать понять Марье. Как не решался рассказать ей о томящейся в его голове птице, которая опять забилась неистово. — Ладно, пойду я, Марья, — сказал он, не делая никаких попыток встать.
— Тебе плохо? — засуетилась Марьюшка, возвращаясь из пространства своей музыки в комнату к Лехе. К умирающему Лехе — теперь она отчетливо понимала это. — Может, «неотложку» вызвать?
— Не надо никого, — опустил Мисюра мокрое серое лицо на рукав. Поднял с трудом, с трудом улыбнулся: — А знаешь, я бы с твоей клубной дамой не прочь познакомиться. Может быть, это то, что мне сейчас нужно.
— Да! — обрадовалась словам его Марьюшка, хоть уже понимала, что от недуга Лехиного нет исцеления. — Ася Модестовна — она поможет. У меня простуда была жутчайшая, она травничком угостила — и как рукой… Подожди, — метнулась в прихожую, к холодильнику. — Оставалось еще. Есть! Как ты думаешь, можно тебе?
— Травничек, говоришь? — пробился сквозь боль к Марьюшке Леха. — А серой не попахивает? Не чувствуешь?
— Да что ты, Леха, малиной пахнет лесной, лимонником. Можно тебе?
— Мне уже, похоже, все можно. Хоть яду.
Где-то на узкой небесной дорожке, далеко и высоко, встретились двое, черный и белый. Хотя черный и не совсем черный, скорее, серый, да и белый не вовсе белый, всеми цветами радуги отливающий, вроде как перламутровая ракушка. Но схватил черный белого за грудь, почти белую, тряхнул — и выпало перо из многоцветного крыла и, набирая скорость, кануло в безвоздушье. В пустоте — что перо, что гайка стальная, что пуля свинцовая. Потом заскользило перо по воздушным потокам, как ртуть по дельфиньему гладкому боку. Белое перо. Почти совсем белое. Как снег. И внимательно следил за ним черный, подталкивая черным взглядом тяжелых глаз.
Когда человек в беде, спасать его надо.
Но можно ли спасти — мертвого?
И все-таки надо спасать. Иначе слишком несправедлив будет наш мир перед лицом высшего. Иначе утрачивается смысл самого понятия справедливости. Иначе — для чего все? Для чего потели сталевары в войлочном своем, в пламя смотрели, закрываясь рукавицей? Молоты ковали, станки строгали, шарошки крутились-вращались, вгрызаясь в землю, которая, в свою очередь, тоже крутилась-вращалась? Города строили, инфаркты зарабатывая, и города расползались, как колонии плесени на питательном бульоне, и болела земля городами — для чего? Неужели для того только, чтобы человек, отравленной стрелой не раненный, кинжалом не порезанный, автомобилем не задавленный, с руками, ногами, при голове, человек мыслящий и судьбу свою понимающий, умирал медленно и мучительно, не зная пути к спасению? Зачем тогда картины и скульптуры, дома и дворцы, хром и никель, стекло и металл, — если нет посреди всего этого и тени надежды?
Как бессмысленно и жалко смертен человек…
Марья вообще-то ни во что не верила. Даже в судьбу. В судьбу обычно верят те, кому хоть какая-то судьба выпала. А какая ей выпала судьба? Никакой не было. Мать не помнила, не повезло. Пока жив был отец, существовала словно бы не сама по себе,
Копылов был старой формации, теперь таких не делают. Он не держался за свою работу, работа за него держалась. Когда новый завод в этом городе принимал, сам министр его уговаривал: бери завод, вот тебе карт-бланш, твори, выдумывай, пробуй. «Нет уж, — отвечал Копылов, — лучше я буду у себя в деревне на гармошке, чем у тебя под боком под твою дудку плясать», — числя «деревней» далекий, но очень не маленький город, а «гармошкой» — завод, на котором директорствовал и который — и правда! — подчинялся ему, как тальянка умелому гармонисту. Но работы на родном заводе Копылову тогда уже стало не хватать. Руки отпустишь, а гармошка: ти-та, ти-ту, — прямо гусли-самогуды, неинтересно даже.
Многие годы Марья выслушивала от самых разных людей легенды о собственном отце: как приглашал руководителей цехов и производств собраться у себя в кабинете в два часа, а когда назавтра в два те являлись, Копылова не было, лишь секретарша в приемной бойко стучала на машинке и на все вопросы отвечала: «Так сейчас не два, а четырнадцать». Или: как ровно в восемь утра вдруг захлопывались двери проходных и целый час исправно колотились в них опоздавшие, готовые дорого отдать за просроченные минуты. Или еще о том, что возил отец с собой с завода на завод любимого инженера, которому платил зарплату ни за что, потому как инженер этот в общей работе практически не участвовал, имел раздражающую привычку читать в рабочее время детективы, по слухам — чертить даже толком не умел, хоть в конструкторском бюро числился. Но если садились заводские конструкторы в большую галошу и дружно в этой галоше качались на мелкой зыби, копыловский любимчик откладывал в сторону очередную книжку, думал не долгое время, а потом популярно объяснял, в чем ошибка, и где запутались, и что теперь делать надо. И вновь удалялся к своим детективам, поскольку обычную будничную работу достойной своего внимания не считал.
В отличие от отца, Марья жить с размахом не умела, топталась на одном месте: два шага налево, два шага направо, — и даже попыток не предпринимала что-то в жизни своей, а не то что чужой — изменить. Только раз решилась на поступок: из физики, от Лехи ушла. Но все равно ей казалось, что проживает она в тесной запертой клетке.
Раз, в выставочном зале уже, за утренним чаем, когда все дружно обсуждали итальянский модный фильм про мафию и тюрьму, удивляясь и ужасаясь, а бухгалтер Союза художников даже высказалась, что-де она лично скорее в петлю бы полезла, чем за решетку пошла, — Марья, наоборот, сказала задумчиво:
— А что? Не все ли равно — тут или там? Там хоть срока назначенного ждать будешь. А здесь и вовсе нечего.
Собеседницы ее на это переглянулись, не то чтобы на слово ей не поверили, а будто диагноз поставили: бессемейная, ей и впрямь все едино. Обездоленная.
Но последние месяцы из ритма ее обыденной жизни стали отчетливо выпадать, и Марьюшка, словно отогреваясь от бесконечного зимнего сна, начала ждать чего-то. Хотя — чего уж? Сорок лет скоро. Сорок — срок, к которому тянут. Упирайся, хватайся за что попало, отталкивайся — все равно. Столбик на пути с табличкой: сорок. Говорят, перевалишь — легче будет. Но — магия цифры, магия цифры. Кабала. Но господи, как не хочется в провинции, если вся жизнь прошла в столице! Даже, кажется, молилась бы, знать бы, кому молиться.
Между тем вокруг атмосфера менялась. «Раньше Ваня огороды копал, нынче Ваня в воеводы попал». Постепенно и для себя неожиданно становилась Мария Дмитриевна в художнической среде популярной. Внимательно прислушиваться стали к нечастым ее словам, совета начали спрашивать. Когда-то, наверное, это было бы приятно и даже лестно, а сейчас — не очень, потому что спрашивали у нее совета и мнением интересовались те, кого сама она ни как людей, ни как художников не уважала. Вроде покойного ныне Марениса типы. И уже не только совета спрашивали — об услугах просили: в статье упомянуть, на местном телевидении рекламную передачу сделать. Марья просьбы эти, если могла, выполняла, будто вину свою сглаживая. Кончина Марениса крепко лежала на ее душе — камнем, глыбою. Дрянь человечишко был Маренис, дрянь — пока был. А не стало — застрял болью в затылке, словно толкнула, столкнула в яму. А зачем? Не стало Марениса — тут же его место другие такие же заняли: деньги делить, персональные выставки устраивать, значками манипулировать.