Спасение красавицы
Шрифт:
Но как бы то ни было, сама порка пришлась как раз по мне. После расставания с городком я, признаться, истосковался по крепкому широкому кожаному ремню, жаждая вновь услышать его тугой тяжелый звук. И всякий раз, когда меня потчевали хлипенькими плеточками, лишь раздразнивая мне молодца да щекоча подошвы, я мечтал о знатной порке. Так что отделывали меня сейчас как надо, напористо, и, почувствовав странное облегчение, я лишился всякого духа сопротивления.
Даже на позорном кресте в городке я, помнится, настолько всецело, до такой глубины не отдавался наказанию. Это чувство приходило лишь постепенно, по мере возрастания мучений. Теперь же, когда я висел вниз головой,
Мне вдруг стало любопытно: а что чувствуют другие привязанные и ничего не видящие невольники, слыша эти жуткие звуки? Жаждут тоже приобщиться или, напротив, трясутся от страха? Или они уже знают, какое это унижение, когда тебя полосуют в таком нелепом, постыдном виде, нарушая тишь да покой вечернего сада?
Порка между тем не прекращалась, ремень опускался на меня все суровее и больнее. И когда я, не в силах сдержаться, исторгнул громкий крик, лишь тогда понял, что рот-то у меня свободен. То есть меня обездвижили, ослепили, однако рот ничем не заткнули.
Впрочем, это маленькое упущение немедленно было восполнено: между зубами мне втиснули небольшой валик мягкой кожи, поглубже запихнув его в рот и для верности подвязав на затылке тесемками. И тут же на меня посыпались новые удары.
Не знаю почему, но эта деталь окончательно лишила меня самообладания. Возможно, это явилось просто последней каплей, и теперь, ограниченный абсолютно во всем, я принялся дико брыкаться, извиваться и дергаться под ударами ремня, отчаянно мыча сквозь кляп в полнейшем для меня мраке. Изнутри опушенная мягким мехом повязка была жаркой и мокрой от слез. Крики, даже приглушенные затычкой, громко исторгались из груди. И наконец я начал дергаться на кресте в ровном ритме, то приподнимаясь всем телом на пару дюймов, то опадая. Я понял, что непроизвольно вздымаюсь, словно стараясь подставиться под бесовски жаркие удары, а потом, получив свое, весь поникаю, чтобы тут же вздернуться вновь.
«Да, давайте, — стучало у меня в мозгу, — сильнее, еще сильнее. Отделайте меня на совесть за все, что я сделал. Пусть меня ослепит и обожжет невероятной болью. Еще ярче… еще жарче…» В моих мыслях не было вразумительной последовательности — слова в голове звучали, точно песенка, в которой попеременно рифмуются удары ремня, мои выкрики да легкое поскрипывание деревяшки.
Еще не дождавшись окончания экзекуции, я понял, что это самая долгая порка в моей жизни. И хотя сами удары теперь не были слишком уж тяжелыми, каждый из них причинял мне такую боль, что сила уже не имела значения. Я кричал и извивался даже от легких, ленивых шлепков!
Сад тем временем понемногу наполнялся голосами. Причем исключительно мужскими. Я слышал, как мужчины, болтая и смеясь, прибывают на пирушку. Прислушавшись, я мог различить, как разливают по кубкам вино, и даже ощущал его освежающий букет. Я чувствовал запах травы, растущей прямо под моей головой, аромат спелых фруктов, стойкий дразнящий дух жарящегося на огне мяса со сладковатым благоуханием специй — веяло корицей, курятиной, кардамоном, говядиной. Так что трапеза была в самом разгаре. Между тем меня не переставали охаживать ремнем, разве что заметно замедлили темп ударов.
Потом заиграла музыка. Сначала ударяли по струнам, колотили в небольшие, судя по звучанию, барабаны, потом раздался перезвон арф, сопровождаемый новыми для меня
Мой зад уже вовсю пылал от боли, а ремень все забавлялся с ним. Предвкушая, как долго буду чувствовать каждую клеточку моих нещадно взгретых ягодиц и содрогаться от малейшего скрипа ремня, я заплакал. Я понял, что это может продолжаться хоть целый вечер и мне ровным счетом ничего не остается, как беспомощно ронять слезы в свою непроницаемую повязку.
«И все ж таки это лучше, нежели быть как все, — как мог, утешил я себя. — Уж лучше так — притягивать к себе взоры пирующих, отрывая их от еды и питья, кем бы они там ни были, чем просто служить никчемным садовым украшением. Да, я снова посрамлен и унижен, снова жестоко наказан, зато я сохранил-таки собственную волю».
И я бешено задергался на кресте, благословляя его прочность, радуясь, что мне его даже при всем желании не своротить. Удары снова сделались чаще и увесистее, а мои приглушенные затычкой вопли — громче и жалобнее.
Наконец порка снова замедлилась, удары сделались скорее дразнящими: ремень, словно наигрывая шутливую мелодию, пробегался по рубцам и отметинам, уже оставленным на моей плоти. Такая «пьеска» мне была уже знакома!
Но во мне она смешалась с совсем иной мелодией — с музыкой могущества и власти, которая сейчас, как никогда, владела моим сознанием. Мысленно я отстранился от происходящего, каким бы острым оно ни было, и перенесся в иные, куда более яркие мгновения. Воспоминание о губах Лексиуса («Что ж это я ни разу не назвал его Лексиусом и не заставил его величать меня господином? В следующий раз непременно наверстаю упущенное!»), воспоминание о тугом узком анусе, в который я пробивался, овладевая прекрасным туземцем, — я смаковал все эти моменты моего торжества, пока ремень лениво приводил в чувства мою кипящую жаром плоть под развеселый гул пирушки.
Не знаю, много ли времени прошло, я понял только, как тогда на корабле, что что-то определенно переменилось. Мужчины как будто вставали с мест, бродили вокруг по саду. Неуемный ремень начал меня уже пугать: казалось, даже когда меня отправят отдыхать с миром, он и тогда продолжит со всем усердием оглаживать. У меня так все болело, что я застонал бы даже, задень меня ноготком. Я чувствовал, как гуляет под рубцами разгоряченная кровь, как подплясывает мой молодец в своих крепких кожаных путах. Голоса в саду с каждой минутой становились все громче, все пьянее и развязнее.
Кто-то прошел мимо меня, обмахнув мне спину и голову халатом. Затем мне внезапно подняли голову, стянули с глаз повязку. Одновременно я почувствовал, как высвобождают из ремней мои запястья, щиколотки, грудь. Я весь напрягся, боясь, что меня, не удержав, уронят на землю.
Однако прислужники довольно шустро меня перевернули, поставив ногами на траву — прямо пред очи какого-то эмира, правителя пустынь. Естественно, я не удержался — хотя бы просто из здравого рассудка или самообладания, — чтобы на него не посмотреть. На нем была белая арабская куфия, свободно падающая на плечи, темно-винного цвета халат; на обожженном солнцем, смеющемся лице поблескивали весело рассматривающие меня глаза. Мой оторопелый взгляд, казалось, только позабавил его. Но тут же к нему подтянулись другие такие же вельможи. Меня грубо крутанули, и чья-то крепкая рука сцапала меня за воспаленную от порки ягодицу. Мужчины рассмеялись и, похлопав ладонью по члену, задрали мне подбородок, обстоятельно рассматривая лицо.