Спасение красавицы
Шрифт:
— Бедняжка, — проникновенно прошептал я.
— Лоран, не смей над этим потешаться. Все очень серьезно.
— Прости, Тристан. Продолжай.
— Он поцеловал меня, заключил в объятия. Сказал, что дал слабину тогда, когда мы покидали султанат. Что ему следовало бы крепко выпороть меня тогда за отказ спасаться и вновь обрести надо мной власть…
— Самое время до этого дойти.
— И что сейчас он хочет наверстать упущенное. Ему не позволено снимать с меня сбрую — насчет этого есть особый указ, а Николас привык уважать закон, — но ведь это не помешает нам предаваться любви. Чем мы, собственно, и занялись. Мы легли с ним на пол — как, помнишь, мы с тобой
— А что было потом?
— Потом он снова впряг меня в повозку и погнал по улицам. Только теперь он уже держал меня ладонью за плечо. И когда он стегал меня хлыстом, я понимал, что это доставляет ему удовольствие. Для меня все вокруг исполнилось великого смысла, я вновь был вознесен на вершины блаженства. Уже потом, в лесочке вблизи его имения, мы снова занимались любовью, и, прежде чем вставить мне на место удила, он нежно и проникновенно поцеловал меня в губы. Он сказал, что все это должно держаться в секрете. Что касательно коней из общественных конюшен существуют очень строгие правила. Вот. А завтра мы с тобой будем возглавлять упряжку, что повезет его экипаж за город. И вообще, нас теперь каждый день будут хоть ненадолго впрягать в его транспорт, и мы с ним сможем наслаждаться нашими короткими тайными свиданиями.
— Очень рад за тебя, Тристан.
— Но для меня будет невероятно тягостно, Лоран, ждать возможности вновь с ним увидеться! И скажи, это так возбуждает, когда совершенно не знаешь, когда такой шанс подвернется!
После этого разговора я уже не беспокоился насчет Тристана. Если остальные и догадывались об их возобновленной связи, то делали вид, что ничего не знают. А когда ко мне заехал поболтать капитан стражи, то даже не заикнулся об этом и обращался с Тристаном так же добродушно, как и обычно.
Он рассказал нам обоим, что Лексиуса почти что сразу забрали с кухни и теперь он каждый день служит королеве на «Тропе наездников». Что суровая леди Джулиана тоже прониклась к туземцу симпатией и принимает немалое участие в его обучении. Так что из него получается исключительно превосходный невольник.
«Значит, теперь я могу не волноваться ни за Тристана, ни за Лексиуса», — заключил я.
Однако все это заставило меня задуматься и о моих сердечных чувствах. Любил ли я когда-нибудь хоть кого-то из своих господ? Или моей любовью пользовались одни лишь мои рабы? Конечно, я испытывал самого меня пугающую страсть к Лексиусу, когда порол его в его же спальне. И теперь я испытывал привязанность, причем очень глубокую, к Джеральду. На самом деле чем сильнее я мутузил его ладонью, тем больше его любил. Может, так со мною и должно всегда происходить? И те мгновения, когда моя душа уступала, сдаваясь, и все складывалось в совершеннейшую картину — это как раз были мгновения моей над кем-то власти.
Однако в эти мои умозаключения вклинивалось одно странное противоречие. Связано оно было с Гаретом — моим красавцем-конюхом и господином. С течением месяцев моя любовь к нему становилась все сильней и глубже.
Ежевечерне Гарет некоторое время проводил в нашем стойле. Пощипывая оставшиеся за день отметины на теле, водя по ним ногтем, он хвалил меня за то, как я все хорошо усваиваю, как славно со всем справляюсь, или передавал мне похвалу какого-нибудь почтенного горожанина.
Если Гарет решал, что нас с Тристаном нынче маловато стегали (а такое бывало всякий раз, как мы оказывались не в конце упряжки), он выводил нас на манеж — обширную
За всем, что касалось ухода за мной или Тристаном, он следил лично. Он чистил нам зубы, брил лица, мыл и расчесывал наши густые шевелюры. Он подстригал нам ногти, укорачивал волосы на лобке, смазывал их маслом. Он также умащал нам соски, дабы унять в них боль после тугих зажимов.
И когда нас в ярмарочный день впервые поставили участвовать в скачках, именно Гарет всячески успокаивал нас перед раззадоренной, улюлюкающей толпой, и самолично впрягал нас в крохотные колесницы, и увещал гордо и уверенно стремиться к победе.
Гарет всегда был с нами рядом.
В тех, по счастью редких, случаях, когда нас как-то по-новому снаряжали или запрягали, он всегда сам надевал на нас амуницию и все нам дотошно объяснял.
К примеру, однажды, когда мы уже пробыли в конюшне месяца четыре, нам вдруг принесли широченные ошейники наподобие тех, что как-то раз нацепили нам в саду у султана. Чрезвычайно жесткий, такой ошейник высоко задирал подбородок, и с ним совершенно невозможно было крутить головой. А Гарету они как раз очень приглянулись. Ему казалось, они добавляют упряжке некоего шика и к тому же способствуют лучшей дисциплине.
Со временем мы стали носить их все чаще и чаще. Тянувшиеся от удилов поводья проходили через специальные отверстия по бокам этих ошейников, чтобы ездок мог пользоваться ими более действенно. Поначалу с ними было очень трудно поворачивать на дороге: мы не могли, как обычно, хотя бы чуточку двинуть в них головой. Однако очень скоро у нас это стало получаться, как у заправских лошадей.
В яркие солнечные дни нам стали прицеплять к голове шоры, которые отчасти притеняли нам глаза, при этом позволяя видеть лишь то, что находилось строго перед нами. В каком-то смысле это было и удобно, но все же двигались мы в них как-то затравленно и неуклюже, полностью руководствуясь лишь командами возницы.
К ярмаркам и разным городским торжествам нам надевали празднично украшенную сбрую. Так, к годовщине коронации ее величества на всех «коньков» нацепили новенькую кожаную упряжь, сплошь увешанную нарядными пряжками, увесистыми бронзовыми медальонами, звонко тренькающими колокольчиками. Все это изощренное снаряжение буквально придавливало нас своей тяжестью и заставляло по-новому прочувствовать нашу неволю, словно в том была какая-то необходимость!
Сказать по правде, любые изменения в нашей оснастке вполне могли бы использоваться как своего рода наказания. Когда мне случалось проявлять перед Гаретом какую-то вялость и медлительность, он заставлял меня носить более широкие и толстые удила, уродовавшие лицо и придававшие мне на редкость жалкий вид. Еще как минимум дважды в неделю всем нам полагался намного более толстый и тяжелый фаллос, чтобы мы сознавали, какое счастье носить в остальные дни обычный.
Чересчур резвым и буйным «лошадкам» частенько надевали на голову глухой кожаный капюшон и затыкали уши ватой. Открытыми оставлялись лишь нос и рот, чтобы дышать. Так они и трусили в упряжке, в тишине и мраке. И это вроде неплохо их усмиряло.
Временами такое проделывалось и со мной в качестве наказания, и меня это полностью лишало силы духа. Я плакал день напролет в ужасе от того, что ничего не вижу и не слышу, и вскрикивал от любого прикосновения. В этой ослепляющей изоляции от мира я, пожалуй, как никогда ярко, видел себя снаружи.