Спаситель
Шрифт:
Что-то твердое коснулось плеча. Со стянутыми за спиной руками Завадскому пришлось обернуться всем телом, чтобы увидеть за решеткой соседней камеры улыбающееся лицо заметно похудевшего Мартемьяна Захаровича.
Выглядел он в полутьме страшно – лицо черное, перепаханное невеселыми думами, выглядывает из дубовой колодки со втиснутыми в нее же руками. Лишь одна радость вызвала в нем улыбку – вид брата своего, напомнивший о прежней – раздольной и сытой, но недолгой жизни.
– Воно как, братец, –
– Все могло быть иначе, послушай ты меня. – Устало сказал Завадский.
Мартемьян Захарович засмеялся и в его смехе послышались отголоски прежней его веселой натуры.
– Умен ты и изворотлив, Филипп, поне [хотя] главного не уразумел – конец зде присно един. Токмо вдругорядь от тебя, я о том и ране ведал, потому и жил наполно.
Мартемьян закашлялся. Завадский снова обернулся на него.
– Что теперь будет с тобой?
– Завтра повезут в Томский град на дознание, а посем и казнь.
– А твоя семья?
Мартемьян Захарович скривил лицо в усмешке, но заметно было, что мысль о том доставила ему боль.
– Сошлют на север, да некому заступиться, погибнут равно. Дочерь и жену уже казакам отдал проклятый Пафнутий.
– Что это за мразь?
– Из ближнего круга Салтыкова, боярский сын с Устюжина, с судного приказа за собой то рыло таскает. Он лихоимец и вор пуще нашего брата. Токмо о Боге и верности государю каков бы ни был любитель поплюскать [поболтать]. Гнида двуликая!
Завадский вспомнил о богатой шубе и перстнях.
– Да, не бессеребренник старичок. А где же все люди твои?
– Кто посмекалистей, ин грех за собой чуял – разбежались, в разбойники надыть. Рядовых по острогам развезли. Тута со мной Медведь токмо, Овчину видал поди, отрекся, еже не ведал.
– Он донес на тебя?
– Не, тот со страху отрекся. Да разве важно теперь? Не один сице другой, а то и третий. Сказываю – конец един.
– Не обманывай себя, Мартемьян, все могло быть иначе. – Сердился Завадский.
– Не трави, и так тошно, братец. Прилягу пойду, руки отекают…
Мартемьян Захарович смешно лег в колодке набок, как играющий ребенок, задравший руки.
– А ведаешь, еж разумею, Филипп, – сказал он, лежа, – паче дивлюсь, еже тебя сюды пихнули. Обо мне приказ доставить в Томский град и казнить иным в назидание. А ты же для них простой разбойник. Тебя паче без дознания и тут могут вздернуть.
– Так и хотели, но ты говоришь, он вор?
– Разумею, еже так, обаче [однако] ведь он не дурак, тебя резать, что кокошку несущую златые яйца. – Мартемьян вдруг резко сел. – Авось замолвишь, еже так станется?
– Даже, если так и станется, Мартемьян, какое место тебе в этой цепочке? Ты для них не просто теперь
– Твоя правда… – взгляд Мартемьяна потух, он снова лег, на этот раз тяжело, как старик.
Завадский поднялся, подошел вплотную к решетке, глядя на бывшего приказчика.
– А скажи, Мартемьян, получи ты второй шанс прожить свою жизнь заново, что ответил бы ты мне тогда?
Мартемьян медленно моргал, глядя на него.
– Что ответил бы? Служить тебе прохвосту, изворотливому змию, вору по роду? – улыбнулся он печально. – Я бы сказал «да», братец Филипп, а жалею токмо об том, что не знался с тобой ране.
***
Глубокой ночью раздались стуки. Завадский понял, что спит, когда увидал перед собой гигантскую треугольную рожу. Тревожная хмарь в мгновение ока изгнала кошмар, он очнулся в холодном поту: где я, в каком аду? Черные бревна, пляшущая полутьма, решетки, стоны. Тени отперли тяжелые скрипучие замки, грубо схватили связанного по рукам Филиппа, потащили в глухую ночь.
Втолкнули в жаркую избу, бросили к ногам Пафнутия Макаровича. Тот щурил на него мартышечье лицо, глядя с властным отвращением, словно на таракана в банке. Рядом стояла страшная «оглобля» в кафтане, свет лучин истончал и удлинял его фигуру к потолку, под которым, казалось, он склонялся и нависал над Завадским.
Рядом же стоял, широко расставив ноги казацкий пятидесятник – невысокий, но крепкий и ладный мужик с сообразительными глазами, руки его в перчатках спокойно лежали на рукояти палаша.
Завадский поднял голову, посмотрел на Пафнутия и понял, что Мартемьян был прав. Пафнутий двинул пальчиком, и крепкий пятидесятник прошел к выходу, тяжело скрипя половицами.
– Шныра, подит-ко сюды! – раздался за спиной его властный голос.
Раздалось шуршание. Следом на пол перед Завадским приземлился клочок коричневой мятой бумаги – будто высушенной после намокания.
– Грамоте обучён? – спросил Пафнутий.
– Да.
Хотя было темно и писано по-старому, смысл легко понимался: пшена пятьдесят пудов, сала двести фунтов, сушеной рыбы сто пятьдесят, сливочного масла сто фунтов и так далее – список был немаленький.
– Во-ся, неключимый, милостью Божией даем тебе деяниями государеву полезными искупить вину свою. Брашно по памяти доставишь сюды к исходу седмицы. Ежели не исполнишь, людей своих боле не увидишь. Таже [потом] поглядим. За мной слово и покровительство, за тобой – служба верного пса. Жировать не будешь, но тебя никто не будет трогать, зная чей ты пес. Ристать [бежать] не придется, но ежели станется – блуднявую общину твою спалим дотла. Весно нам иде скутаетесь [скрываетесь]. Пафнутию все весно.