Справедливость для всех. Том 1. Восемь самураев
Шрифт:
— Что-нибудь хорошее. Представь: к тебе в гости пришел старый друг. Ты рад его видеть и приветствуешь как-нибудь… весело. Духоподъемно. Немножко грустно, чуть-чуть, в меру. И не скабрезно. Давай. Мы в тебя верим. Иначе снова придется ночевать под открытым небом и есть мучную затируху.
Она чуть подтолкнула его ладонью и отступила назад. Гаваль перевел дух, сглотнул горькую слюну и дунул в третий раз. Теперь вышло заметно лучше. Все-таки Хель умела вдохновлять людей, пусть и очень странными путями.
Менестрель поначалу хотел исполнить что-то мрачно-торжественное
На некий постоялый двор
Заброшены судьбою,
Мужик и рыцарь жаркий спор
Вели между собою.
Нет любопытней ничего
Иной словесной схватки.
А ну, посмотрим, кто кого
Положит на лопатки.
Крепко запертые и заложенные брусьями ворота постепенно становились ближе и ближе. Теперь можно было разглядеть охотничьи луки в руках защитников поверх забора. Оружие выглядело браконьерским и малопригодным для войны, однако у пришельцев не имелось ни щитов, ни брони, так что даже слабосильные охотничьи стрелы были им опасны. Впрочем, пока стрелять никто не спешил. Гаваль с чувством и душой выпевал на два голоса вековечный спор угнетателя и угнетаемого:
— Я родом княжеским горжусь,
Я землями владею!
— А я горжусь, что я тружусь
И хлеб насущный сею.
Когда б не сеял я зерно,
Не рыл бы огород, —
Подох бы с голоду давно
Твой именитый род!
Компания замедлила шаг, песня была хороша, и слушали ее все. Недружелюбно и зло настроенные селяне, готовые встретить незваных гостей дрекольем и стрелами, умеряли гнев тем сильнее, чем громче звучали строки давней и очень грустной повести об унижении земледельца, который испокон веков беспросветным трудом оплачивает праздник жизни благородных.
— Мой гордый нрав и честь мою
Повсюду славят в мире.
Под лютню песни я пою,
Фехтую на турнире!
Каких мне дам пришлось любить
И как я был любим!
А ты, ничтожный, должен быть
Навек рабом моим!
Гаваль пел так хорошо, что даже сумел изобразить настоящий диалог. Рыцарь в его исполнении звучал низко, басовито, с явственной угрозой. Перед слушателем сами собой возникали призраки горящих селений, вытоптанных посевов, безжалостных воинов, разящей стали. Крестьянин
— Заслуга, брат, невелика
Всю ночь бренчать на лютне.
Сравнится ль гордость мужика
С ничтожной честью трутня?
Не танцы и не стук мечей —
Поклясться я готов! —
А труд крестьянский держит мир
Надежней трех быков.
— Но если грянет час войны,
Начнется бой кровавый,
Кто из крестьянской стороны
Пойдет в поход суровый?
В бою же пекло, как в аду,
Но ад мне нипочем!
И, супостатам на беду,
Я действую мечом!
Большие и старые ворота как-то сами собой оказались рядом. В действительности они были чуть выше обычного человека, но в таком положении казались не меньше крепостных. Очевидно, с внутренней стороны имелись какие-то подпорки или козлы, потому что селяне глядели на пришельцев свысока. И луки в их руках казались еще более опасными. Гаваль извлек наилучшую, самую пронзительную, звонкую ноту и закончил, пока звук дрожал в сумерках, будто не желая раствориться в забвении.
— Крутить мечом — нелегкий труд,
И нет об этом спора,
Но в дни войны с кого берут
Бессчетные поборы?
Кто должен чертовы войска
Кормить да одевать?
Нет, даже тут без мужика
Не обойтись, видать!
Он шмыгнул носом, отчетливо понимания: ныне безвестный менестрель создал удивительное, прекрасное, пусть даже никто этого не поймет. Гаваль не думал, что его старания оценит в должной мере тугоухое мужичье, не ждал и похвалы от едва ли более развитых спутников. Однако Бог видит и слышит все, Он знает…
Юноша обтер дудочку рукавом и замер, опустошенный, как после тяжелого перехода от зари до зари со всей поклажей на горбу.
За тыном громко блеяла коза. Куча тряпья у канавы зашевелилась и превратилась в мужичка, спящего прямо на голой земле в обнимку с флягой из тыквы. Судя по глубокой шапке, надвинутой по самые уши, и специфической позе — колени подтянуты к подбородку, ноги обвивают друг друга, руки сложены на груди — пьяная дрема под открытым небом в холодок для мужика была привычна.
— Конец почкам, не сейчас так скоро, — тихонько прокомментировала Хель, аж поморщившись. — Нет, точно пьянство суть зло.
Марьядек вышел вперед, вслед за ним, не дожидаясь понукания, шагнул и Кондамин Шапюйи.
— Ваше дитя? — громко вопросил Марьядек, показывая тельце, закутанное в плащ.
За воротами шушукались, бормотали, шуршали. Те, кто выглядывал из-за тына, глядели попеременно внутрь и наружу. Луки по-прежнему оставались в готовности, однако, без стрел на тетиве.
— Девку на жратву не меняем! — ответили, наконец, из-за ворот. Звучало, впрочем, именно как намек на переговоры, дескать, меняем, куда ж деваться, однако не задорого, и не надейтесь.