Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Дураки… Какие дураки-и-и… К беде своей приехали! Вернитесь!!! Не поздно ещё!..
Заламывала юродивая в бессилии тонкие руки, выла, запрокидывая голову к пустому, без единого облачка, безучастному небу, потом кричала вслед толпе всё тише, всё безнадёжней:
– Наплачетесь… Как же вы наплачетесь!.. Бегите отсюда… На поезд. Он ещё стоит… Он ещё не ушёл… От беды своей бегите, домой…
Но никто не слушал смуглой юродивой. Все спешили в город Вечно Молодых Тополей, до которого было рукой подать. И перепугавшаяся молодая Тарасевна поспешила в то утро вместе со всеми – туда, где тускло белела в крутящейся пыли кучка домов и высились длинные шеи подъёмных кранов и там, и сям…
Подозревали
– Ой, горе, горе горькое… Что вы наделали! Зачем приехали – на беду свою? Назад бегите! На поезд!.. Дураки! Какие дураки…
Они, молодые, сменяли друг друга, волна за волной. В город Вечно Молодых Тополей, на место выбывающих строителей, приезжали новые, новые, новые комсомольцы. Год за годом. И мало кто из них успел состариться здесь…
Вон там, всего в сотне километров от Столбцов, стояло военное оцепленье, а в шахте работали привозные рецидивисты, срок заключения которых значительно превышал срок их земной жизни. Однако в Столбцах про близкую урановую шахту упоминали редко даже в те времена, когда подневольная работа кипела в недрах земли вовсю: эти сведенья не подлежали разглашенью. А грузовые машины с зарешёченными кузовами всё двигались через городишко в сторону «почтового ящика». Но жившие в Столбцах люди старались их не замечать, словно следовали мимо них грузовики-призраки. И молодая пугливая учительница, опаздывающая на урок, всё норовила поначалу нырнуть в проулок, на путь долгий, обходной, сбежать в котлован, выкарабкаться из него на четвереньках поскорее, чтобы влететь в учительскую хотя бы вместе со звонком… А потом привыкла; она стала, как все, отворачиваться от грузовиков, как от призраков, – и только.
Лишь раз в месяц, поутру, вцепившись в чугунные прутья, мчались по тракту в кузовах, сквозь городок, серые люди, ошалевшие от бессмысленности собственной, уже заранее обречённой на гибель, жизни. И оттого хохотали они, выкрикивая всем редким прохожим – заспанным комсомолкам, важным коммунисткам и нарядным беспартийным женщинам – непристойности мерзкие, отвратительные. И успевали посылать им сквозь решётку похабные знаки. Они хлёстко шлёпали пальцами по ладони – или рубящим жестом ударяли по собственному локтевому сгибу. И жестоко визжали. И орали, орали… Для того чтобы хоть одна посмотрела на них долгим взглядом. И запомнила!..
Пусть – содрогнувшись от отвращенья, но глянула бы на каждого именно женщина! И запечатлела бы в своей памяти серое это лицо, пусть – гнусное! Перед тем как уйти рецидивисту под землю: в ад при жизни – в смертоносное излученье пород – навсегда, пусть обернётся женщина в его сторону…
Но женщины уводили свои взгляды от их диких жестов, от искривлённых чёрных ртов и тоскующих глаз – уводили, не запоминая никого из заключённых. И не давали им запомнить себя, отворачиваясь тотчас. Что уж тут хорошего, если память об их живом лице унесёт кто-то с собою, в урановое каменистое подземелье? Плохо будет лику женскому там всплывать перед кем-то и пребывать в заключении. Пусть в мыслях чьих-то – всё равно: плохо…
Бесстрастный молодой конвой в отдельном решётчатом отсеке восседал всегда отрешённо, держа автоматы дулами вверх. Но обратно, в сторону противоположную,
Этой ночью не различить разбитого тракта под летящей, бесшумной позёмкой… И людей прошлого не воскресить. Все они проходили чередой сквозь степные ветра, все пронесли свои судьбы под одним и тем же равнодушным колючим солнцем – заключённые, офицеры охраны, молодые автоматчики – и сгинули хоть и в разные времена, но равно бесследно. Никто не высаживает больше по весне саженцы тополей вдоль тротуаров. И давно уж не встречает приехавших в Столбцы косматая сумасшедшая – там, где рыдала она в степи невдалеке от тракта, стоит длинная автобусная остановка из тюремной решётки, оставшейся от лагерных времён, а за нею – пустота: пустота и граница…
Затих ближний вскрышной комплекс, напоминавший ранее шумное строительство Вавилонской башни, только перевёрнутой и состоящей из пустоты, всё углубляющейся конусообразно в глубь земли. Растаяли во времени окрики бригадиров, перебранки нормировщиков и учётчиков добычи бокситовой руды. Гвалт разных наречий и языков со всего Советского Союза распался, иссяк, растворился, как и не было его вовсе. Со дна огромного котлована не поднимались больше по пыльным дорожным спиралям тяжёло гудящие гружёные белазы.
Весь горно-обогатительный комбинат, с его конторами, вагончиками, рабочими корпусами, конвейерами и трансформаторами, давно простаивал и разрушался. Слабые последние работы ещё велись в северной части комплекса, да и те уже затухали – там время от времени резали сияющей сваркой на металлолом мощный роторный экскаватор, и всё не могли дорезать до конца; с отправкой металла китайцам что-то у кого-то не получалось. А металлическая машина была такой огромной, что никак не кончалась и словно не замечала, как теряет она часть за частью, часть за частью.
Да и сами въедливые сварщики, со своими щитками и электродами, напоминали теперь только оводов, жалящих без толку огромное и мощное индустриальное совершенство. Разрушительная работа продвигалась медленно и почти неощутимо для постороннего глаза…
Городишко тем временем, тоже, сокращался потихоньку до размеров прежнего старого поселенья. Две центральные улицы существовали, как прежде – время от времени там журчала в кранах вода, и батареи нагревались иногда до температуры человеческого тела. А одряхлевшие многоэтажки для рабочего когда-то люда зевали на горе выбитыми окнами. В них сквозил, гулял и свистел ветер разрухи – перед тем как пасть наземь в ночь перелома с осени в зиму, и полететь бесшумно, леденя души бродяг, спящих в подвалах. Ступени, ведущие в темень, уже заносило снежной крупою…
Кипит снежная замять у стен домов и всё выше вздымается она. Не видящие этого, но чувствующие тревожное наступленье злого времени года, все в Столбцах видели сей час необыкновенные сны, цепенея от печали, потому что не всем в городишке предстояло выжить в новую лютую зиму. Особенно тоскливо под горами тряпья, одеял и драных матрацев спалось тем, в чьих домах отключили отопленье в минувшую зиму, ещё в феврале, и отключили навсегда.
Однако в частном секторе с печным отопленьем и в целинных бараках вокруг маленькой котельной теплилась жизнь: старинные Столбцы потихоньку существовали бедно, но особо, как и в незапамятные времена… Только городишко с вечера оказался погружённым в такую кромешную тьму, что ни огонька в нём, ни всполоха. И не было даже единой звезды на небе, словно и там отключили свет всему миру за неуплату.