Спящие пробудятся
Шрифт:
— На Самос так на Самос! Будь по-твоему, брат Абдуселям.
От постели Хатче поднялась Гюлсум. Подошла к Догану:
— Зовет тебя.
Доган подошел к изголовью жены. Встал на колени. Слышно было, как трещат фитили в плошках с маслом, как мерно падают со сводов капли. В наступившей тишине явственно прозвучал негромкий шепот предводительницы:
— Я отхожу, Доган…
Доган хотел было возразить, но она остановила его взглядом.
— Прости, что я была тебе плохой женой, плохой матерью твоего сына…
—
— Прошу, сбереги Доганчика… Обещай…
— Пусть душа твоя будет покойна, сестра Хатче, — громко отозвался со своего места Бёрклюдже Мустафа. — Обещаю тебе: он будет жить.
Хатче-хатун попыталась ответить, но из открытого рта ее вырвался хрип, тело дернулось и застыло.
Гюлсум принялась сосредоточенно разматывать свой кушак. Вынула из ножен саблю. Одним махом отсекла от кушака кусок с локоть длиной. Подвязала умершей челюсть. Осторожно смежила ей веки. И только тут вдруг разрыдалась.
Доган стоял на коленях, опустив голову.
Бёрклюдже Мустафа обернулся к Абдуселяму:
— Возьми, брат наш Абдуселям, попеченье о сиротах. Дай весть нашим друзьям на Самосе, на Хиосе, в Мистре. С тобой на шлюпах пойдет и Гюлсум.
Услышав свое имя, Гюлсум подняла голову. Вытерла лицо рукавом.
— Ты запамятовал нашу клятву, Мустафа! В сече и на плахе, в жизни и смерти…
Как можно было забыть? Ход тайный с сеновала. Звезду на темном небе. Узкое, точно бойница, оконце. Ее руки на своей груди, ее жалость. Их ночи в горной деревушке. И здесь в Карабуруне. Но он знал: она несла под сердцем его ребенка.
— Ты теперь не вправе решать лишь за себя, Гюлсум.
В голосе его нежданно прозвучала такая просящая, застенчивая мягкость, что все с удивленьем уставились ему в лицо.
— О том я и толкую, Деде Султан! — откликнулась Гюлсум. — Мать сына твоего не может стать клятвопреступницей.
С этими словами она решительно направилась в круг и уселась на место, которое обычно занимала Хатче-хатун.
Бёрклюдже Мустафа молчал. И это счастье, и это горе он должен был пережить.
Он поднялся. Сел рядом с Шейхоглу Сату и, глядя ему в глаза, сказал:
— Брат Анастас высадит тебя на побережье. Вместе с Доганчиком. Спеши к учителю в Делиорман. Передай ему нашу любовь и верность. Скажи: мы будем стоять до конца… И порадей о мальчике, чтоб нам лжецами не оказаться на том свете перед Хатче-хатун, мир сердцу ее! Ты — наше слово, брат ашик…
Когда Шейхоглу Сату снова открыл глаза, было совсем темно. Ночь стояла глухая, безлунная. Какая-то возня послышалась в стоге. Он протянул руку, думая, что Доганчик опять заметался во сне. Место, где он лежал, было пусто.
Сату прислушался. Кто там? Шорох в соломе не утихал. Раздался громкий писк, еще один. Господи, да это мыши!
Сату выбрался из соломы. Сел. «Уху-ух-у» — жутко завыло в роще. Быстрые шаги приближались
— Доганчик? Куда ходил?
— По нужде, дедушка Сату, — прерывающимся голосом отозвался мальчик. — Кто там кричал так страшно?
Ашик нашел его руку. Рука была холодная, дрожащая.
— Не тревожься, сынок… Неясыть… Мышкует, должно быть.
Сату нащупал в соломе свою миску с овсом. Протянул ее Доганчику:
— На-ка, пожуй! И спи…
Доганчик был малец гордый. Ни разу не заплакал, не пожаловался. Только молчал всю дорогу. Да метался во сне по ночам. Сейчас впервые признался, что страшно ему. И Шейхоглу Сату, давно не знавший страха, испугался, что не исполнит он обета, не убережет ребенка. Не каждому за целую жизнь выпадает увидеть то, что пришлось Доганчику в его тринадцать лет.
Анастас высадил их на берег за два перехода от Айаслуга. Переночевав в прибрежной деревеньке, они отправились в город. Шейхоглу рассчитывал отыскать у соборной мечети своего человека. То был один из писцов, сидевших возле мраморных ступеней и за небольшую мзду составлявших для правоверных письма, закладные, челобитные. Через него сообщил Танрывермиш — да пребудет в свете его душа! — о походе на Карабурун наместника Шишмановича, Шейхоглу надеялся с его помощью связаться с Ху Кемалем Торлаком, запастись харчами, а может, раздобыть осла. Путь в Делиорман предстоял неблизкий.
Писца у мечети не было. То ли его выдали, то ли сам убежал, испугавшись расправы. Выяснить не удалось. Его собратья, сидевшие на прежних местах, в ответ на расспросы лишь молча пожимали плечами.
Горожане были напуганы, неразговорчивы. Прежде чем пустить ашика с мальчиком на ночлег, караван-сарайщик долго и с подозреньем расспрашивал: кто такие, откуда, куда идут. Шейхоглу Сату осторожности ради никому больше вопросов не задавал.
Назавтра после утренней молитвы пошли по городу глашатаи:
— Слушайте и не говорите, что не слышали. Пойман супостат головной и сообщники его, тщившийся опоганить веру правую, голову окаянную поднявший на богоданного султана нашего. Собирайтесь на площадь базарную, чтоб узреть, как наказует господь врагов своих. Слушайте и не говорите, что не слыша-ли-и-и!..
Густая толпа заполнила базарную площадь Айаслуга. Молчаливая, любопытная, разноликая. Старику ашику с мальчиком удалось пробиться почти к самым спинам стражников с копьями, в кольчугах и шлемах. Стиснутый со всех сторон, Шейхоглу Сату чувствовал, как спирается дыхание, теснит грудь, претыкается разум. Припомнились чьи-то слова: «Большое скопленье народа противно жизни духа человеческого». Но не в скоплении людей было дело, в ужасе предстоявшего.