Среди богомольцев
Шрифт:
– Вы меня пугаете?
– Судьбы божии неисповедимы. Кто знает, что будет? может быть вы утонете, или умрёте на дороге отсюда, может вас ожидают в жизни страшные несчастия! Не лучше ли повиноваться голосу совести? Решайтесь-же! Судьбы своей не избежите…
– У меня слишком много привязанности к миру; есть обязанности очень серьезные…
– Всё это Бог устроит, только пожелайте.
– Как же всё это устроится?
– А вот как. Старцы напишут вашим родным, что вы умерли здесь. Вас, конечно,
Ужас овладел мною, холодный пот проступил на теле от этой близкой возможности умереть для мира. Тогда если бы даже я и захотел вернуться, меня никто не признал бы на родине; меня не приняли бы в мир.
– Нет, ради Бога нет! проговорил я в страхе, и ещё сильнее повлекло меня к миру.
– Опять демон овладевает вами! грустно произнёс о. Анатолий.
Не знаю, до чего договорились бы мы, если бы в это время не вошёл ко мне сосед мой по келье, иеромонах.
– Что вы тут, братие, так долго празднословите? Скоро на канон зазвонят, сказал он, потягиваясь.
– Да вот, Н. А. скучает всё по мире, ответил о. Анатолий.
– Скучать-то, кажется, больше нечего. Ведь вы через недельку и в путь?
– Непременно.
– В среду, надо быть, пароход будет, так чего ж тут скучать?
– А может быть, он ещё монашество примет.
– Ой-ли? И в правду?
– Нет, не приму, ответил я.
– Ну, то-то, где вам? Монашество дело хорошее,
но трудное. По моему, коли ещё в мирском звании искушение заели, так монашество вам и подавно не вынести. Монахом, батюшка мой, надо родиться, а сделаться им не всякий сможет. Вот что.
– Аминь! заключил я.
Но пора закончить мою грустную правду об Афоне. Хотелось бы многое досказать о нём, но пока ещё нельзя: пусть доскажут другие. Теперь несколько слов о моей разлуке с Афоном.
Шёл дождь. Тяжелые серые тучи бесконечной стаей тащились по небу, и море и небо слились в одну грязную клокочущую массу. В келье моей с утра толпились монахи, поджидавшие вместе со мною парохода, чтобы проводить меня. Разговор не вязался. Все глядели на меня, как глядят на умирающего, с которым никогда не придётся более свидеться; изредка слышались советы и внушения, как бороться с прелестями мира. Оттенок беседы был грустный и сам я был что-то не весел.
– Среди веселья вспомните нашу трудную жизнь и борьбу бесконечную с демоном! У вас, может быть, много радостей впереди, а у нас на веки будет одно и тоже, до самой смерти.
– За то мы спасемся.
– Вспоминайте чаще Афон – меньше грешить будете! Я молчал.
– Идёт! Дым виден! перебил
Мы все вышли на балкон. Огромный пароход размашисто подъезжал к пристани монастырской. Затрезвонили колокола и на дворе появилось движение: поклонники с тюками и чемоданами, любопытные монахи, оборванные работники, – все это, торопясь, повалило на пристань.
– Идите скорее! крикнул мне кто-то со двора: – пароход бросать якоря не будет; вот уж и вещи ваши понесли.
– Иду! ответил я, и, признаюсь, у самого дыханье сжалось от какой-то тревоги: знать последние уроки Афона отозвались во мне. Опрометью бросился я вниз, прощаясь по дороге со встречными, и мимоходом слышал разные благожеланья и благословенья. Монахи столпились на пристани и следили за нами… Пароход тронулся, заклокотала пена под его могучими колёсами и полные грусти загудели над нами прощальные звуки колоколов монастырских…
Берега побежали мимо со своими монастырями, скитами и кельями и скоро всё это слилось в одну массу, в одно тёмное пятно на светлом фоне моря и неба.
Я спустился в каюту. Там сидели нарядные дамы и офицеры и слышался оживлённый разговор и смех. Вздрогнул я огляделся и в смущении бросился бежать назад. Теперь только вспомнилось мне, что, вступив на помост пароходный, я принадлежу уже миру, а не Афону. На палубе оглядел я нет ли где свои, и с радостью заметил одного пустынника афонского, едущего в Константинополь. Он прижался куда-то в угол и тоже дико озирался.
– Что, отче, спросил я, подходя к нему: – это ведь мир.
– Я всё гляжу точно на виденье какое, ответил мне монах: – Кажется мне, что это всё не люди, а идолы какие-то.
– Да, идолы!… повторил я за ним.
Недалеко сидела группа богомольцев, афонских, и к удивлению моему, на чём свет стоит ругала Афон, разбирая до мелочей все его монастыри. Стал я прислушиваться и сначала меня покоробило, а, потом вдруг точно повязка какая свалилась с глаз моих. – «Неужели я в самом деле отвык уже от мира и превратился в аскета?» подумал я и опять решился войти в каюту. Там, с жарким волнением, толковали пассажиры о готовящихся великих преобразованиях в России, о гласном суде и свободе печати, передавали свежие новости из Лондона и Парижа, – а я, как выходец с того света, с жадностью вслушивался в эти сладкие речи – «Мир»… опять послышалось мне и как тени какие припомнились вдруг истощенные фигуры Сисоя и Анфима с их вечною грустью…
Исчезните же скорее эти тяжёлые воспоминания!… Мирская жизнь задаёт над другие великие вопросы… Афон вечно будет стоять неподвижно, он уже выработал свои цели, и дальше не пойдёт; а жизнь далеко обгонит его: она, бесконечная, пойдет всё вперёд и вперёд, и шествию её не помешает Афон…