Среди пуль
Шрифт:
Она восхищенно говорила, звала его, верила, что он откликнется и пойдет. Он старался увидеть то, что открывалось ее глазам. Утренний синий снег. Черный монах на снегу. Красноватые церковные своды.
Свечи, сияние лампад. Колыхание лиц. Далекое золотое свечение. Гулкое, густое, как вар, церковное пение. Снег на куполах. И в морозной заре, в резных крестах и деревьях черное мелькание ворон. Он старался все это представить, но то, что он видел, напоминало оперу, «Хованщину» или «Бориса Годунова», куда водила его в детстве мать. И большего он не видел.
– У меня это не так, не в том спасение. – Он боялся ее обидеть, боялся разочаровать своим непониманием,
– А мне? – спросила она. – Мне будет место в этой другой твоей жизни? Или мне в нее не попасть? Ты ускользнешь между страничками книги, и мне доживать век без тебя?
– И ты со мной!.. И ты проскользнешь!.. Есть какой-то секрет, какое-то заветное словечко… Отгадаем, возьмемся за руки и кинемся, как в море. А вынырнем совсем в другой жизни.
Она положила руку ему на затылок. Он почувствовал тепло ее пальцев, замер, ожидая, когда это тепло проникнет в его плоть и дыхание и на дне глазниц, как капли голубоватой воды в красной листве осины, начнут возникать видения.
– Ты говоришь, что на Черном море все сожжено и разрушено, все чужое. Так поедем на Белое море, там все наше, все цело!
Он слабо кивал, слыша, как ее пальцы скользят в волосах. Их слабый шелест превращался в шипение волн, качалась на воде оторванная зеленая водоросль. Они идут по песку, переступая валуны, седые, пропитанные солью коряги. Садятся в шаткую лодку, где на черных досках блестит чешуя. Удары весел о море, синие тугие воронки. Рыбак выволакивает из воды огромный обод, отекающую ячею. Медленно, подымаясь со дна, всплывает к поверхности облако льдистого света, словно тяжелая плита серебра. Удар, взрыв силы и блеска, брызгающий секущий пропеллер. Рыбак кидает в лодку огромных сияющих рыбин, они ходят на головах, шлифуют боками шершавые доски, а рыбак ловит их скользкие тела, бьет по головам колотушкой, и они затихают, крутят глазами, и из-под жабер на сине-серебряный бок выплывает алый язык крови.
Он не был на Белом море, не видел лодок и рыбин. Но пальцы ее погружались в волосы, нащупывали там потаенные клавиши, и каждая начинала звучать, делала его ясновидящим.
– Поедем на Белое море, – сказал он.
– Выполнишь мою просьбу?
– Какую?
– Скажи сначала, что выполнишь.
– Выполню.
– Пойдем к иеромонаху Филадельфу. Пусть ты неверующий, некрещеный, но он благословит нас, и мы уедем на Белое море. Он чувствует и знает людей. Поймет тебя с первого слова. Уверена, благословит наше решение. И тогда это будет не бегство, не слабость, а духовный поступок.
– Хорошо, – сказал он, погружаясь в сладостную дремоту. Не сон и не явь. Он не был одинок, не был брошен. Его милая
Ее пальцы касались невидимых клавишей. Каменные валуны на отливе. Прозрачные, пронизанные светом травы. Чайка выводит над морем свой белый вензель, роняет в воду блестящую каплю.
Они встретились с отцом Владимиром у станции метро, в сутолоке, в бензиновой гари, среди торгующих лотков и сладковатого смрада, в котором шевелилась толпа. Отец Владимир был в черном подряснике, с серебряным крестом на груди. Катя первая увидела его, легко и быстро приблизилась, склонила голову. Священник протянул ей для поцелуя большую белую руку, а другой несколько раз перекрестил ее. Белосельцев с легким отчуждением смотрел, как Катя покорно и радостно целует среди толпы эту протянутую руку, принадлежа в эту минуту не ему, Белосельцеву, а высокому светлобородому батюшке, чьи синие глаза посреди этой скомканной безликой толпы и душного сладковатого тления сияли ясно и строго.
– Мы знакомы, – сказал Белосельцев, слегка поклонившись, поймав тревожный взгляд Кати, которая словно умоляла его не совершить какой-нибудь неловкий, бестактный поступок. – Если вы помните, мы виделись у Клокотова и у Белого Генерала. К тому же Катя мне много о вас рассказывала.
– Есть мистические пересечения, – сказал священник, серьезно и благожелательно глядя в глаза Белосельцеву. – Такие времена, что многие пути пересекаются. Я думаю, если Богу будет угодно, наши с вами пересекутся еще не раз. Если в добрый час, то пожелаем друг другу блага. Если в недобрый, тем паче поможем друг другу.
Они шли по улице, и Белосельцев чувствовал исходящий от священника едва уловимый запах духов. Смотрел, как нарядно светится серебряный крест на груди. Все еще изумлялся той легкой и наивной готовности, с которой Катя отдавала себя во власть этого молодого, спокойного, благополучного человека.
– Отец Филадельф очень хвор, – сказал священник. – Должно быть, ему недолго осталось. Его осмотрели врачи, хотели оставить здесь, в Москве. Но он решил вернуться в пустынь, среди братии отойти Господу. Мы не станем ему докучать, только несколько минут. Но он сам захотел вас увидеть.
Они дошли до пятиэтажного дома, поднялись по сумрачной, плохо убранной лестнице, позвонили в обшарпанную дверь.
Их встретил седовласый старичок в старомодных, перетянутых ниточками очках, в полосатых брюках и тапочках. В прихожей пахло лекарствами и чем-то похожим на гуталин или муравьиный спирт.
– Отче задремал. Только что у него был приступ, «Скорую» вызывали. А сейчас, слава Богу, после укола заснул.
– Нет, нет, – послышался из комнаты слабый, но отчетливый голос, – я бодрствую. Зови гостей!
Из полутемной прихожей они шагнули в освещенную комнату, которая оказалась не комнатой, а узкой кельей. По стенам и углам висели деревянные и бумажные иконы, церковные календари, медные, на цепочках, лампады. Стояли подсвечники с горящими свечами. Возвышалось резное распятие. Среди образов, запаленных лампад, живых потрескивающих свечей на неубранном скомканном ложе лежал старик. Седая редкая борода, рассыпанная по костлявой груди. Голые, согнутые в коленях ноги, в венах, струпьях, со следами зеленки и мази. Огромные, костяные, с лиловыми жилами руки, сложенные на животе. На лобастой, утонувшей в подушке голове – сияющие, младенчески-голубые глаза, ликующие, веселые, обращенные к вошедшим.