Средневековое мышление
Шрифт:
Соединяя темы и тезисы, между которыми до того не замечали никакой связи, проклинатель тем самым подталкивал утверждение истины будущего. Его, пожалуй, следовало бы поймать на слове, и скорее принять во внимание то, что обусловило его активность, чем разоблачать произвол или неуместность его выступлений.
Так или иначе, но со всей этой «истиной цензуры» стоит разобраться. Если представление о «популярном аверроизме» — это характерное проявление историографии, а взгляд цензора — своего рода «проявитель» истории, то образ фотографического негатива может стать, пожалуй, самым подходящим. Скажем, нам говорят о вольнодумстве, — мы усматриваем его противоположность; разоблачают беспутство — подразумеваем, что речь идет об аскетизме. В подоплеке того, что подвергалось мерам епископального воздействия 1277 г., лежала не крайность, выражавшаяся во всех своих формах, а арабо — мусульманский аскетизм и соответствующая ему наиболее подлинная аристотелевская мораль. Сладострастие, воспетое осужденными
Таким образом, наша проблема в действительности сводится к одному единственному вопросу: что называется мышлением, причем мышлением не вообще, а в конкретный временной период, на переходе тринадцатого века к четырнадцатому? Какие представления о мире могли быть в это время предметом обсуждений, чтобы интеллектуальный дискурс парижских мэтров XIII века смог переместиться к не имевшим университетского образования мирянам XIV в.? Именно в этом кроется в собственном смысле вопрос истории мысли.
Чтобы ответить на него, мы попытаемся частично расплести сеть интерпретаций, наброшенную самой историей на рождение интеллектуалов. Свой критический демарш мы попробуем осуществить с помощью контроверз, выдвигаемых относительно некоторых утверждений, сделанных Жаком Ле Гоффом в книге Интеллектуалы в Средние века. При этом речь идет не о том, чтобы переделать сделанное — и сделанное хорошо, — а о том, чтобы оговорить неоговоренное (поскольку с историко — социологической точки зрения в подобных оговорках нет резона). Речь пойдет о распространении формы жизни, спроектированной университетским миром, о ее перемещении, переносе в общество интеллектуалов не — «органических», об оживлении ее среди маргиналов, которые в большинстве своем не были представителями церкви (лишь некоторые из них причислялись к клирикам). Заимствование философского идеала у арабов привело в первые годы XIV века к серьезному структурному сдвигу: философская жизнь перестает быть достоянием лишь профессионалов от философии — университетских мэтров факультета искусств (артистов). Однако востребованная под другими названиями и в иных местах различными новыми категориями дилетантов, как — то: бегинками, монахинями, еретиками, поэтами, — она, тем не менее, сохраняет прямую связь со своим далеким философским источником.
Парижский мэтр 50–60–х годов тринадцатого столетия был причастен к процессу формирования и интеллектуальной востребованности нового стиля, новой морали, новой формы существования, именовавшейся философской жизнью. Этот процесс (который вполне можно назвать «интеллектуалистским аристократизмом»), начался после знакомства с греко — арабскими философскими текстами, оживив некоторые жизненные установления и некоторые жизненные пожелания, встречавшиеся до того преимущественно во времена Абеляра. Разбитая университетской цензурой, разрушенная в 1277 г. высшим авторитетом, античная философия теперь воскресла и вышла за институциональные рамки, внутри которых ее пытались свести на нет. Последствия этих событий оказались сюрпризом: заблуждение вознамерились пресечь в Париже, а обнаружили преумноженным в Италии и Германии, оно заражало мирян и говорило их языком.
Именно эту непредвиденную эпидемию, эту депрофессионализацию мы и намерены описать. Метод и порядок изложения продиктованы нашим планом. Прежде всего, следует воссоздать канву, точнее, главные черты греческого и арабского философского присутствия в центре интеллектуальной идентичности Европы (главы 1–3), а затем подробнее рассмотреть, как сказалось это присутствие в трех областях:
— в области половой морали, где утверждалась специфичность философского аскетизма (глава 4);
— в области представлений об интеллектуальном счастье, душевном блаженстве, в котором утверждался новый идеал благородства, связанный с положением человека в космосе (глава 5);
— в сфере понимания интеллектуальной отрешенности — «невозмутимости», при которой осуществлялся подрыв порядков, положений и профессий, — некой «свободы духа», которая, примиряя разум и откровение, слишком неподходяще была названа «мистикой» (глава 6).
Секс, природа, трудовая деятельность: мы хотим проследить последствия, соединившие возрождение философии и рождение интеллектуалов, вплоть до вершин опыта, в котором университет находит воплощение далеко за собственными пределами. В нашем деле нам помогут представления о nobiltade Данте Алигьери и об edelkeit Мейстера Экхарта — двух современников, безмолвный диалог которых задал условия новой жизни, «земного блаженства», воплощавшего для не — философов то, что Аверроэсом и аль — Фараби было названо «философическим упованием» (fiducia philosophantium).
Глава I. К чему медиевисты?
Нет ничего менее актуального, чем средневековая философия. Хотя в последние десятилетия о ней написано немало ученых трудов, она все так же отсутствует в современной культуре и отстоит от нее куда более, чем философия первых греков.
Пьер Алъфери
Подобно тем творениям духа, которые присутствуют в «культуре» как некие «монументы», средневековая философия вызывает скуку. Десять веков —
Сыграем временно роль прокурора.
Чувство удаленности средневековой философии возникает у публики более всего из — за расхожего мнения, будто она дает дурные ответы на ложные вопросы. Волновавшие средневековых мыслителей «проблемы» кажутся нам далекими от того, что непосредственно дано нашему сознанию, и чуждыми тому, что наше простое любопытство ищет в анализе древних учений или в повествовании о воззрениях прошлого. Приведем наобум несколько таких «проблем». Выделяется ли пот обильнее под волосами или на других частях тела? Может ли Бог знать больше, чем Он знает? Глупеют ли дураки в полнолуние? Остались ли шрамы на теле Христа после воскресения? Является ли вислоухость признаком благородства? Был ли голубь, в виде коего явился Св. Дух, подлинным животным? Правда ли, что у ложащегося в постель к женщине зрачки, как и у умершего, обращены вверх, а у спящего вниз?
Бесплодные проблемы, идиотские ответы [6] . Об этом уже все сказано Франсуа Рабле. Он привел образцовый диалог, дающий название синдрому интеллектуального банкротства, — «синдрому Труйогана»:
Засим Пантагрюэль обратился к философу Труйогану:
— Настал ваш черед ответить на вопрос: жениться Панургу или нет.
— И то, и другое, — отвечал Труйоган.
— Что вы говорите? — спросил Панург.
— То, что вы слышите, — отвечал Труйоган.
— А что же я слышал? — спросил Панург.
6
Проблемы, характеризуемые как non standard, по крайней мере, на взгляд филолога: описывая в 1896 г. один из сборников по вопросам, обсуждавшимся в Парижском университете в конце XIII в., Б. Оро (В. Haureau) заявил, что заглавия некоторых из них невозможно «сформулировать даже на латыни». П. Дюэм (Р. Duhem) добавляет: «Даже название вопроса очень часто едва дает представление о грубой непристойности, в связи с которой затеян спор» [Le systeme du monde, VI, p. 540]. He следует, однако, все валить в одну кучу. Вопрос о границах божественного всеведения (Возможно ли Богу знать больше вещей, чем Он знает?) является вопросом спекулятивной теологии, вытекающим из Сентенций Петра Ломбардского, который называл некоторые философские утверждения, касающиеся бесконечного, различия знания и познания, эпистемологического статуса предзнания, вопросами, которым (и им одним) лишь ответы Оккама (Ordinatio, дистинкция 39) придают концептуальную законность. А то, что Дюэм называет «философией сластолюбца», охватывает другой тип вопросов — quaestiones quodlibetales, посвященных «медицинским» темам (в основном взятым из сочинений Аристотеля о животных), — это другая область, иная законность. Здесь ms. Paris, Nat. Lat. 16089, о котором говорит Оро, или ms. Tobi, Biblioteca communale 54. О вопросах, обсуждавшихся в Средние века, см.: Р. Glorieux, La litterature quodlibetique, Paris, Vrin, 1925–1935 и В. Bazan, «Quaestio disputata» в кн. Les genres litteraires dans les sources theologiques et philosophiques medievales, Louvain — La — Neuve, 1982, pp. 31–49, а также «Les questions disputees, principalement dans les facultes de theologie» в кн. Les questions disputees et les questions quodlibetiques dans les facultes de theologie, de droit et de medicine (Typologie des sources du Moyen Age Occidental, 44–45), Turnhout, Brepols, 1985. О манускрипте Nat. Lat. 16089 см.: E. Randi, «Philosophie depourceaux e re taumaturghi. Nota su un manoscrito parigino», Quaderni medievali, 22(1986), pp. 129–137.
— То, что я сказал, — отвечал Труйоган.
— Ха — ха! — засмеялся Панург. — Трюх, трюх — все на одном месте. Ну как же все — таки: жениться мне или нет?
— Ни то, ни другое, — отвечал Труйоган.
— Пусть меня черт возьмет, если у меня не зашел ум за разум, — заметил Панург, — и он имеет полное право меня взять, оттого что я ничего не понимаю. Погодите, дайте мне одеть очки на левое ухо, — так мне будет лучше вас слышно (перевод Н. М. Любимова).
Даже удержавшись от смеха, даже взяв невыдуманных Пустомелиуса, Оболтуса, Прудпруди, Галео, Жана Теленка, Грощемуцена и обратившись к действительно существовавшим «великим авторам», мы увидим, что слова П. Альфери сохраняют свою истину: греческая философия нам несравнимо ближе и симпатичнее, она будит нашу мысль куда более, чем самые глубокие страницы трудов Альберта Великого или Фомы Аквинского.