Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения
Шрифт:
«Цель человечества, – говорит В. фон Гумбольдт, – есть развитие в своей среде наибольшего разнообразия. Для этого необходимы: свобода и разнообразие положений».
Книга В. фон Гумбольдта писана еще в конце прошлого столетия, когда государственное начало было везде очень сильно (и в руках революционного Конвента еще сильнее, чем у монархов), и потому В. фон Гумбольдт боится, чтобы государство не задушило свободы лица развиваться своеобразно; а Дж. С. Милль гораздо больше боится общественного мнения и общей современной рутины, чем государственного деспотизма. В этом он, конечно, прав, но как мы ниже видим, продолжая, как и все либералы, верить в европейский прогресс и не понимая, что (для самой Европы, по крайней мере) прогресс есть не что иное, как неизлечимая, предсмертная болезнь вторичного смесительного упрощения; он изыскивает для излечения вовсе не подходящие средства.
Будем продолжать выписки из его книги:
Заботы моралистов и многих честных буржуа, заботящихся только
Он приводит слова Токвиля о том, что «французы позднейших поколений гораздо больше похожи друг на друга, чем их отцы и деды», и жалуется, что нынешние англичане, по его мнению, еще однообразнее французов.
15
«Жалкое и никчемное человеческое устремление» (фр.).
И еще вот что говорит Милль об Европе:
«В прежнее время в Европе отдельные лица, сословия, нации были чрезвычайно различны друг от друга; они открыли себе множество разнообразных исторических путей, из коих каждый вел к чему-нибудь драгоценному; и хотя во все эпохи те, кои шли разными путями, не обнаруживали терпимости друг к другу, хотя все они сочли бы прекрасным сделать всех других насильно схожими с самими собою, однако взаимные усилия их помешать чужому развитию редко имели прочный успех, и каждый в свою очередь вынужден был, наконец, воспользоваться благом, выработанным другими. По-моему, Европа именно обязана этому богатству путей своим разнообразным развитием. Но она уже начинает в значительной степени утрачивать это свойство (преимущество). Она решительно стремится к китайскому идеалу – сделать всех одинаковыми».
И далее:
«Условия, образующие различные классы общества и различных людей и создающие их характеры, с каждым днем всё становятся однообразнее».
«В старину люди различных званий, разных областей, разных ремесел и профессий жили, можно сказать, в различных мирах. Теперь они живут почти в одном и том же мире. Теперь, говоря сравнительно с прежним, они читают одно и то же, слышат одно и то же, видят одинаковые зрелища, ходят в одни и те же места; их страх и надежды обращены на одни и те же предметы; права их одинаковы; вольности и средства отстаивать их – одни и те же. Как бы ни велики были еще различия в положениях, эти различия ничто перед тем, что было прежде. И «ассимиляция» эта все растет и растет! Все нынешние политические перевороты благоприятствуют ей, ибо они стремятся возвысить низшие классы и унизить высшие. Всякое распространение образованности благоприятствует ей, ибо эта образованность соединяет людей под одни и те же впечатления и делает вседоступным общий запас знаний и общечеловеческих чувств. Все улучшения путей сообщения помогают этому, ибо приводят в соприкосновение жителей отдаленных стран. Всякое усиление торговли и промышленности помогает этой ассимиляции, разливая богатства и делая многие желаемые предметы общедоступными. Но что всего сильнее действует в этом отношении – это установленное везде могущество общественного мнения (т. е., как выше было сказано, – мнение собирательной бездарности). Прежде различные неровности и возвышенности социальной почвы позволяли особам, скрытым за ними, презирать это общее мнение; теперь все это понижается, и практическим деятелям и в голову не приходит даже противиться общей воле, когда она известна; так что для неконформистов нет никакой общественной поддержки. В обществе нет уже и теперь независимых властей, которые могли принять под свой покров мнения, противные мнению публики».
«Соединение всех этих причин образует такую массу влияния, враждебного человеческому своеобразию, что трудно вообразить себе, как оно спасется от них. Если права на своеобразие (индивидуальность) должны быть когда-либо предъявлены – то время это делать теперь, ибо ассимиляция еще не полна. Когда же человечество сведется все к одному типу – все, что будет уклоняться от этого типа, будет ему казаться безнравственным и чудовищным. Род людской, отвыкнув от зрелища жизненного разнообразия, утратит тогда всякую способность понимать и ценить его».
Какие же средства предлагает Милль к исправлению этого зла?
«Одно остается, – говорит он, – чтобы самые замечательные мыслители Европы были бы как можно смелее, оригинальнее и разнообразнее».
Возможно ли мыслителям быть оригинальными и разнородными там, где «почва» уже однородна и не нова? Он доказал на себе, что это невозможно, являясь крайне оригинальным, как отрицатель того, что ему в прогрессе не нравится, именно смесительные упрощения наций, сословий и людей, он сам становится очень дюжинным человеком, когда пробует быть положительным и рисует идеалы. В книге своей «Le gouvernement repr'esentatif» [16] он является самым обыкновенным конституционалистом; предлагает какие-то ничтожные новые оттенки, в сущности опять-таки уравнивающего свойства (напр., чтобы и меньшинство могло влиять на дела так же, как и большинство, и т. п.); не выносит идеи самодержавия и клевещет точно так же, как и Бокль, на великий век Людовика XIV; не терпит
16
«Представительное правление» (фр.).
В своей политической экономии Милль очень занимателен, но опять не столько там, где он является созидателем будущего; там он осторожный лишь подражатель французским социалистам; а больше там, где он, как простой и добросовестный наблюдатель, изображает реальное положение дел в разных странах; в тех главах, где он говорит о фермерстве разного рода, о положении крестьян и характере работников в разных странах Европы и т. п. К тому же и тут, как и у всех либералов и прогрессистов, на знамени стоит «благоденствие» и больше ничего. Есть, однако, и тут у него одно место, которое действительно очень оригинально и смело в книге, заботящейся об агрономии. Это то, где Милль уговаривает людей перестать слишком тесниться и слишком заселять и обрабатывать землю...
«Когда последний дикий зверь исчезнет, – говорит он, – когда не останется ни одного дикого свободного и леса, – пропадет вся глубина человеческого ума; ибо не подобает человеку быть постоянно в обществе ему подобных, и люди извлекли давно уже всю пользу, которую можно было извлечь из тесноты и частых сообщений».
Но как же при мирном прогрессе без падения и разгрома слишком старых цивилизаций остановить бешенство бесплодных сообщений, которое овладело европейцами; как утишить это воспалительное, горячечное кровообращение дорог, телеграфов, пароходов, агрономических завоеваний, утилитарных путешествий и т. п.? Средство одно – желать, чтобы прогресс продолжал скорее свое органическое развитие и чтобы воспаление перешло в нарыв, изъязвление или антонов огонь и смерть, прежде чем успеет болезнь привиться всем племенам земного шара!
А Милль говорит там и сям, что в прогресс нельзя не верить. И мы, правда, верим в него; нельзя не верить в воспаление, когда пульс и жар, и даже движения судорог сильны, и сам человек слаб...
После этого прекрасного замечания Милля против заселения и обработки земного шара нам будет легко перейти к Рилю, немецкому публицисту, который думает о том же уже не мимоходом, а целыми такими книгами, как «Land und Leute» [17] .
17
«Земля и люди» (фр.).
Я не имею под рукой теперь ни самой книги Риля, ни чьей-нибудь статьи об этом сочинении; и потому все, что я скажу об нем на память, будет верно только в общих чертах. В книге «Land und Leute» Риль жалуется, что в средней Германии умы, характеры и, вообще говоря, люди измельчали и как-то смешались во что-то неопределенное и бесцветное; произошло это от многолюдства, тесноты, множества городов, удобства сообщений и т. п. Он придает большое значение лесу, степным пространствам, горам, – одним словом, всему тому, что несколько обособляет людей, удаляет их друг от друга и препятствует смешению в одном общем типе. Только крайний север Германии и крайний юг ее, по мнению Риля, имеют еще некоторую глубину духа (имели, вероятно, и едва ли иметь будут надолго; «претворение всего в одно – идет и идет вперед», – как выразился с ужасом Милль). На юге есть высокие горы и большие леса, говорит он, и потому люди еще не совсем стали похожи на людей средней Германии. У них есть еще глубина духа, даровитость и своеобразие. В средней Германии – только в прирейнских виноградниках, а не в городах – есть у людей что-то свое (кажется, он говорит, особый юмор или особая веселость).