Срубить крест (сборник)
Шрифт:
Обратил внимание Николай Тимофеевич на удивительную способность врача сразу успокаивать любую боль — потрогает, помнет руками, иногда слегка, иногда очень сильно, а иной раз и не прикоснется вовсе, а только поводит ладонями, словно паутину в темноте собирает, и боль становится тише, тише и вот уже уходит совсем, а доктор проведет перед лицом, словно погладит, скажет «спите», и глаза сами закрываются. К счастью, боли появлялись все реже и очень ненадолго, да и доктор словно в воду смотрел — стоило начаться боли, он уже тут как тут, хоть днем, хоть ночью. Николай Тимофеевич поудивлялся вначале такому совпадению, а потом удивляться перестал и понял, почему нигде нет даже кнопки, чтобы позвать на помощь в случае чего, — в хороших больницах, он слышал, обязательно должны быть звонки в каждой палате. Но тут
Вскоре произошел странный случай. Однажды Николай Тимофеевич попросил бумагу и карандаш, чтобы отписать в свою деревню о здоровье и прочем, — он надеялся, что семья его уже вернулась из эвакуации или хоть весточка пришла от них. Это простое требование вызвало на миг тихую панику у девиц, потом они опять фыркнули, словно он им анекдот рассказал, и умчались галопом. Ни бумаги, ни карандаша ему так и не принесли. На следующий день он спросил об этом доктора — тот сделал круглые глаза, обещал накрутить девкам хвосты, чтобы не забывали, однако дело так и не сдвинулось. Ничего не понимая, Николай Тимофеевич решил не уступать — он не мог поверить, чтобы ученые медики не сыскали в своих научных институтах завалявшегося листочка, и пригрозил, что вырвет страницу из какой-нибудь книги. Тогда ему принесли наилучшей бумаги, а вместо чернил или карандаша дали заостренную палочку все из того же неизвестного материала — не то стекло, не то металл. Однако писала эта палочка не хуже той довоенной авторучки фабрики «Сакко и Ванцетти», которой он подписывал ведомости в своем колхозе, — не кляксила, не пачкалась, не засыхала. Случайно Николай Тимофеевич обнаружил у нее замечательное свойство — оказывается, тупым концом можно было одним движением бесследно стирать написанное, не причиняя ни малейшего ущерба бумаге. При очередном визите доктора он выразил ему свое восхищение качеством заграничной новинки.
— Подумаешь, новинка, — фыркнул тот. — Древние греки называли это «стило». Одним концом писали на восковой дощечке, другим стирали — работали над стилем. А это лишь новое техническое решение…
Так или иначе, но письмо в родную деревню было написано, сложено треугольничком и передано для отправки в собственные руки лечащего врача. Правда, на вопрос об обратном адресе тот замялся, а потом сказал, что напишет его сам.
— Да вы, наверно, там раньше письма очутитесь, — сказал он, разглядывая адрес. — Здоровье уже в полном порядке, так что завтра-послезавтра мы с вами съездим в Москву, покажем вас ученым, а потом вы свободная птица… Сможете поехать домой — это ведь совсем рядом… — Он задумался, глядя прозрачными глазами на своего пациента с какой-то внутренней тревогой, а потом спросил словно невзначай: — Вы ведь небось на фронт сразу запроситесь?
— А можно будет? — Николай Тимофеевич думал об этом постоянно, но не знал, берут ли теперь в Красную Армию после тяжелых ранений. Первый раз он был ранен под Вязьмой, провалялся в госпитале до морозов, после чего был направлен в родные места для формирования партизанского отряда, однако едва добрался до места, как нагрянули немцы.
— Почему же нельзя… — медленно произнес врач, словно к чему-то прислушиваясь. — Вам теперь все можно будет… Даже на фронт…
Николай Тимофеевич еще раз взглянул на своего собеседника — мужик что надо, ростом под два метра, хотя и тонкий в бедрах, ручищами лом может согнуть, а прикоснется мягко — любая боль уходит. Как говорится, врач от бога. Такому в медсанбате цены нет. Видно, не раз просился, да не пускают — ишь, глаза какие грустные.
— А вам что — нельзя? — тихо спросил, почти шепотом.
— А мне нельзя. — Доктор сразу подобрался, сделался колючим, как еж, и тут же ушел, унося в своих чудодейственных руках треугольник солдатского письма.
В неторопливой больничной жизни было два странных обстоятельства, над которыми Николай Тимофеевич подолгу размышлял. Первым фактором был ежедневный дождь, который начинался почему-то всегда в три часа, когда глаза после обеда так и слипались. Кончался он тоже словно по расписанию — ровно через час. Большие часы с бегающей секундной стрелкой висели напротив кровати, и Николай Тимофеевич довольно скоро заметил, что дождь начинается и кончается минута в минуту. Вначале он решил, что это искусственное поливание, вроде того,
Вторым обстоятельством была полная ненадобность в бритье. В отряде партизаны звали своего командира Дедом не за возраст, а за пышную бороду, которую тот отпустил еще перед войной для солидности, чтобы прикрыть узкий, по его мнению, подбородок. Неожиданно жена заявила, что с бородой он стал просто красавец… Фашисты эту бороду поджигали никелированной зажигалкой — это последнее, что он помнил о ней. Теперь он был гладко выбрит — ни бороды, ни усов — и нигде не появлялось даже щетины, сколько он ни щупал себя перед зеркалом. Поразмыслив, он решил, что тут виноваты лекарства, которыми его лечили, пока он был в беспамятстве, — здоровье вернули, а бороды лишили. Впрочем, невелика потеря.
Огромное зеркало, в которое он себя рассматривал, занимало полстены в ванной комнате, напоминавшей скорее храм санитарии и гигиены.
Столбовские жители мылись в бане, но замужняя сестра Николая Тимофеевича жила в Марьиной Роще в Москве, в квартире со всеми удобствами, в том числе с обширной ванной комнатой, казавшейся деревенскому жителю пределом мечтаний. Однако то, что он увидел здесь, превосходило жалкие «удобства» Марьиной Рощи в сказочное число раз. Ванна была такая, что хоть плавай; в углу находился душ, который бил и сверху, и снизу, и сбоку, причем вода по комнате не разбрызгивалась, а падала на мягкий синий квадрат пола и куда-то всасывалась; рядом с синим квадратом был красный квадрат — стоило на него встать, как тебя со всех сторон обдувало теплым воздухом, который приятно покалывал и пощипывал тело — ну словно в нос газировкой шибало; в шкафу, едва протянешь к нему руку, открывалась дверца, и оттуда высовывалась чистая, проглаженная и горячая простыня; ношеное белье надо было не жалеючи кидать в какой-то ящик, из которого оно исчезало неведомо куда, а чистое белье — исподнее и верхнее — было наготове в другом шкафу.
Все это сияло и сверкало идеальной чистотой и вдобавок не требовалось ни мыла, ни мочалки: вода из душа и крана лилась, видно, с мылом, то розовая, то зеленая, а обычная лилась уже потом. Девицы предупредили его, что цветную воду глотать не следует — вреда не будет, но и пользы тоже. Зубная щетка была с батарейкой — она жужжала и елозила в руке, так что зубы вроде сами чистились. Такое новшество Николаю Тимофеевичу не понравилось, но, поскольку другой не было, он смирился и стал привыкать к тому, что дали.
Вдобавок ко всему вся эта санитарно-гигиеническая роскошь была автоматической — не требовалось вертеть краны, вода начинала литься сама, едва встанешь под душ или протянешь руку к умывальнику. Правда, после концертов Термена, о которых не раз писали в газетах (Деду даже запомнилось название инструмента — «терменвокс»: на нем надо было играть, не прикасаясь руками), все эти устройства Николая Тимофеевича не очень поразили. Он удивлялся только, что в тяжелое военное время нашлись деньги на подобную ерунду, без которой вполне можно обойтись. Вот парную бы, да веничек, да кваску побольше — и попить, и квасного духу поддать — это была бы жизнь!
3
Однажды утром он открыл глаза и увидел вокруг себя незнакомую обстановку — не пустую больничную комнату, а прекрасный гостиничный номер с коврами на полу, мягкими креслами, картинами на стенах и так далее. Рядом с кроватью на спинке кресла висел костюм — видать, очень дорогой, и повесили его здесь, а не в шкафу, для того чтобы Николай Тимофеевич сразу заметил приколотый к нему орден Красной Звезды и круглую незнакомую медаль на полосатой ленточке, на которой он прочитал слова «За оборону Москвы».