Сталин и писатели Книга третья
Шрифт:
...Год спустя — 3 марта 1953 года, на общем собрании секции прозы Московского отделения Союза писателей Михаил Бубеннов процитировал другое высказывание Шолохова: «Роман Гроссмана — плевок в лицо русского народа».
А десять лет спустя ему пришлось пережить еще один, пожалуй, даже более болезненный удар по его писательскому самолюбию: сказать о другой великой народной трагедии тоже «поручили» не ему. И даже не Гроссману, который как-никак все-таки занимал в советской литературной табели о рангах весьма почтенное, хоть и далеко не первое место, а какому-то безвестному школьному учителю из Рязани.
Этот школьный учитель, правда, на собственной шкуре испытал то, о чем рассказал в своей вдруг прогремевшей на весь мир маленькой повести. Но ведь и он, Шолохов, о кровавом сталинском терроре тоже знал не понаслышке. В те годы, которые «все вместе имя обрели — пора тридцать седьмого года», ему тоже кое-что пришлось пережить. Как уже было сказано, в то время и его жизнь повисла на волоске над адской бездною ГуЛАГа. Он тоже много чего мог бы вспомнить и рассказать о тех временах.
Конечно,
16 февраля 1938 года Шолохов послал Сталину такое же подробное (22 страницы книжного текста) и такое же душераздирающее письмо, какое он отправил ему пять лет назад в апреле 1933-го. Но там речь шла о чудовищных издевательствах партийных функционеров над рядовыми колхозниками и казаками-единоличниками, которых они насильственно загоняли в колхоз. Теперь жертвами таких же зверских пыток стали сами эти партийные функционеры:
Красюков, с арестом которого начался открытый поход против вешенцев, был отправлен через Миллерово в Ростов, во внутреннюю тюрьму УНКВД... На первом же допросе продержали 4 суток подряд. В течение 96 часов ему дали поесть два раза. Не спал он за это время ни минуты... Вымогали показания о вражеской работе, которую Красюков якобы вел. С января 1937 г. начали допрашивать обо мне, о Луговом, о Логачеве. Через короткие передышки, измерявшиеся часами, снова вызывали на допрос и держали в кабинете следователя по 3—4—5 суток подряд. Следователи в один голос говорили, что Луговой и Логачев арестованы, что они уже дали показания, грозили расстрелом, морили безо сна. Не добившись желательных им показаний, 17/3—37 г. Красюкова бросили в карцер — каменный мешок 2 метра длины и полтора м ширины, сырой, абсолютно темный. Спал на голом полу. Пробыл в карцере 22 суток. И снова истощенного, замученного, еле державшегося на ногах под руки притащили в следовательский кабинет, и снова допрашивали по 3—4 суток. 25/4 вызвал нач. отделения капитан Осинин. Короткий разговор:
«Молчишь? Не даешь показания, сволочь? Твои друзья сидят. Шолохов сидит. Будешь молчать — сгноим и выбросим на свалку, как падаль!» Допрашивали, не разрешая садиться. Стоял до тех пор, пока держали ноги, потом ложился на пол и поднять не могли уже никакими пинками. Не было такого издевательства, которому Красюкова не подвергали бы: неслыханные ругательства, плевки, отказ выпускать в уборную, допросы с запрещением садиться по полсуток, допросы без сна по 3—5 суток, голод — вот что входило в систему следствия.
После того, как следователи убедились в том, что из Красюкова выжать желательных для них показаний не удастся, его отправили в Ростовскую тюрьму. Летом сидел в камере, построенной на 8 человек, но в которую ухитрились поместить 60 заключенных. Спали на полу «валетами», лежа только на боку, в полусогнутом положении, причем если надо было повернуться на другой бок одному, то поворачиваться вынуждены были все 60. Жара была такая, что, по словам находившегося в камере кочегара, превосходила во много раз жару в машинном отделении парохода. По очереди подползали к дверной щели, чтобы хоть несколько раз глотнуть затхлого, но прохладного воздуха из коридора.
Никакими пытками Красюкова не могли заставить клеветать на себя и других...
В сентябре его отправили в Миллерово... В Миллерово по указанию Сперанского его допрашивали по 6 суток подряд, не давали сутками воды, по трое суток не давали есть. Довели до того, что он заболел кровавым поносом, и если б не подоспел вызов в Москву, то он наверняка умер бы в Миллеровской тюрьме. Всего просидел он в тюрьме 11 с половиной м-цев...
Лугового с момента ареста посадили в одиночку. Допрашивали следователи Кондратьев, Григорьев, Маркович. Метод изнурения заключенного был тот же, но с некоторыми отступлениями. Так же допрашивали по несколько суток подряд, сажали на высокую скамью, чтобы ноги не доставали пола, и не приказывали вставать в течение 40—60 часов, потом давали передышку в два-три часа и снова допрашивали. Луговой выстаивал по 16 часов, руки по швам, перед следовательским столом. К вариациям допроса можно отнести следующее: плевали в лицо и не велели стирать плевков, били кулаками и ногами, бросали в лицо окурки. Потом перешли на более утонченный способ мучительства: сначала лишили матраца на постели, на следующий день убрали из одиночки кровать; чтобы предохранить больные легкие от простуды, т. к. лежать надо было на голом цементном полу (Луговой болен туберкулезом), он подстилал под спину веник, — взяли и веник из камеры. Затем против одиночки Лугового поместили сошедшего с ума в тюрьме арестованного работника КПК Гришина, и тот своими непрестанными воплями и криками не давал забыться и в те короткие часы, когда приводили с допросов. Не помогло и это — перевели в карцер, но карцер особого рода, клоповник. В наглухо приделанной к стене кровати кишели, по словам Лугового, миллионы клопов. Ложиться на полу строжайше воспрещали. Лежать можно было только на этой кровати. Но освещение в камере было так искусно устроено (затененный свет), что вести борьбу с клопами было абсолютно невозможно. Через день тело покрывалось кровавыми струпьями и человек сам становился сплошным струпом. В клоповнике держали неделю, затем снова в одиночку. Вымогание ложных показаний, «подавление психики» арестованного достигалось и таким путем: среди ночи в камеру приходил следователь Григорьев, вел такой разговор: «Все равно не отмолчишься! Заставим говорить! Ты в наших руках, ЦК дал санкцию на твой арест? Дал. Значит, ЦК знает, что ты враг. А с врагами мы не церемонимся. Не будешь говорить, не выдашь своих соучастников — перебьем руки. Заживут руки — перебьем ноги. Ноги заживут — перебьем ребра. Кровью ссать и срать будешь! В крови будешь ползать у моих ног и, как милости, просить будешь смерти. Вот тогда убьем! Составим акт, что издох и выкинем в яму».
Логачев испытал тоже самое. Издевались, уничтожали человеческое достоинство, надругивались, били. На допросе продержали 8 суток, потом посадили на 7 суток в карцер, переполненный крысами. В карцере сидел в одном белье, до этого раздели. Из карцера уже не вели, а несли на носилках. Отнялась левая нога. Допрашивали 4 суток. Пролежал в одиночке 3 часа и снова понесли на допрос. Допрашивали 5 суток подряд.
Письмо это не оставляет сомнений, что Шолохов был хорошо осведомлен о том кровавом кошмаре, который творили в своих застенках наши славные чекисты. И надо думать, сознавал, что такое происходит не только у них, на Дону, но — повсюду, по всей стране. В начале письма он, правда, дает понять, что виновниками всех этих злодеяний он считает, разумеется, не всех чекистов, а тайно пробравшихся в органы НКВД врагов:
В обкоме и в областном УНКВД была и еще осталась недобитая мощная, сплоченная и дьявольски законспирированная группа врагов всех рангов, ставившая себе целью разгром большевистских кадров по краю.
Но конец письма не оставляет сомнений: он прекрасно понимает, что дело вовсе не в каких-то пробравшихся в органы НКВД мифических врагах, все эти изуверские пытки — обычные, рядовые, будничные, вошедшие в повседневную практику методы работы наших славных органов, предписанные им сверху. И не исключено даже, что предписанные не кем иным, как самим товарищем Сталиным. А иначе — зачем бы он стал его убеждать:
Т. Сталин! Такой метод следствия, когда арестованный бесконтрольно отдается в руки следователей, глубоко порочен; этот метод приводил и неизбежно будет приводить к ошибкам. Тех, которым подчинены следователи, интересует только одно: дал ли подследственный показания, движется ли дело. А самих следователей, судя по делу Лугового и др., интересует не выяснение истины, а нерушимость построенной ими обвинительной концепции. Недаром следователь Шумилин, вымогая у Красюкова желательные для него, Шумилина, показания, на вопрос Красюкова «Вы хотите, чтобы я лгал?» ответил: «Давай ложь. От тебя мы и ложь запишем»... Просьбы арестованных разрешить написать заявление прокурору или нач. УНКВД грубо отклоняются. Написанное заявление на глазах у арестованного уничтожается, и арестованный с каждым днем все больше и больше убеждается в том, что произвол следователя безграничен. Отсюда и оговоры других и признание собственной вины, даже никогда не совершаемой.
Надо покончить с постыдной системой пыток, применяющихся к арестованным. Нельзя разрешать вести беспрерывные допросы по 5—10 суток. Такой метод следствия позорит славное имя НКВД и не дает возможности установить истину.
Сталин, прочитав это письмо, ограничился короткой ремаркой: «Травля Шолохова», и с этой резолюцией передал его Поскребышеву и Ежову. Такая резолюция вроде позволяла наркому рассматривать это шолоховское послание лишь как личную жалобу и только ею и заниматься. Но Ежов, конечно, понимал, что, выведя из-под удара только одного Шолохова и проигнорировав самое существо шолоховского письма, он рискует сам стать жертвой сталинского гнева. Может быть, даже оказаться козлом отпущения, на которого потом свалят все эти «перегибы». (Дело, кстати, уже к тому и шло.)
В результате, побывав в руках Ежова, шолоховское письмо украсилось десятком пометок на полях. Пометки были двух родов. Одна гласила: «Проверить». Другая: «Невозможно проверить». По-видимому, это была законспирированная директива, негласное указание: что надо проверять, а чего проверять не надо.
Указанием «Проверить», как правило, были отмечены те фрагменты письма, в которых речь шла непосредственно о Шолохове, о поисках компромата на него, о выдвижении против него всяких ложных обвинений.
Например, вот такой фрагмент:
В конце июля член партии, красный партизан в прошлом, Тютькин И. при встрече, волнуясь, сообщил мне, что его сын Тютькин А., работающий секретарем Вешенского РО НКВД, слышал, как Тимченко, допрашивая арестованного казака — участника окружного казачьего хора, созданного врагами народа Касиловым и Лукиным, вынуждал арестованного дать показания на меня, будто бы я уговаривал этого казака совершить покушение на кого-либо из членов правительства при поездке хора в Москву. Я имел неосторожность сообщить об этом возмутительном случае секретарю РК Капустину. Ровно через два дня после моего разговора с Капустиным Тютькин А. был арестован, как враг народа.
А где Шолохов говорит не о себе, давая понять, что его «дело» — лишь частный случай, что речь идет о массовых фальсификациях, — там неизменно стоит пометка: «Невозможно проверить»:
О допросах с пристрастием пишут мне и другие арестованные, которые сейчас находятся в ссылке. Пишут и просят довести до Вашего сведения о том, как их допрашивали, как из них сделали врагов.
Надо тщательно перепроверить дела осужденных по Ростовской области в прошлом и нынешнем году, т.к. многие из них сидят напрасно.
Почему, собственно, все это невозможно проверить? Что мешает?
Совершенно очевидно, что гриф этот — не что иное, как условный код. Что пометка «Невозможно проверить» означает: «А вот это проверять не следует».
Идти по следам таких негласных ежовских указаний предстояло человеку в этих делах весьма опытному — М.Ф. Шкирятову. Он, как мы знаем, пять лет назад уже побывал в Вешенской, разбираясь с тогдашними шолоховскими жалобами. О том, чтобы и сейчас разбираться с его жалобами поручили именно ему, Шолохов Сталина просил сам. Заключая свое письмо вождю, он писал: