Сталин и писатели Книга вторая
Шрифт:
Он не был еще автором прославивших его на весь мир работ… Но он был уже человеком, блестяще владеющим искусством беседы, «спикером», говоруном, обладателем особого таланта, или даже своего рода профессии, нынче как будто сходящей на нет.
В русском девятнадцатом веке, так любимом Берлиным, среди людей подобного сорта современники особо выделяли Тютчева и Вяземского. В этом качестве последний даже попал в стихи Пушкина:
У скучной тетки Таню встретя, К ней как-то Вяземский подсел И душу ей занять успел.Благодаря этому таланту, сэр Исайя «успел занять душу»
Но в воспоминаниях сэр Исайя этому своему искусству почти не уделяет внимания. Он скромно почти ничего не пишет о себе, и в результате мы поневоле оказываемся разочарованными и не вполне понимающими Ахматову: а в чем, собственно, дело и почему она так расчувствовалась и разоткровенничалась перед каким-то иностранцем, впервые в жизни его увидев? А очевидно, было — чем, но сэр Исайя своих мужских тайн так и не выдал.
К этому своему объяснению М. Кралин — для убедительности — сделал еще такую сноску:
Об особом искусстве «чарователя женщин», присущем Берлину, писала мне в одном из писем С.С. Андроникова, прекрасно его знавшая и видевшая в этом основную «разгадку» романа Берлина и Ахматовой.
Не собираясь подвергать сомнению ни присущее Исайе Берлину «блестящее искусство беседы», ни особый его дар «чарователя женщин», я все-таки основную разгадку их романа вижу в другом.
Разгадка их романа, я думаю, не в «мужских тайнах» сэра Исайи, и вообще не в нем, а — в ней.
Вторая (в сущности, даже уже третья) ночная их встреча проходила, как мы уже знаем, с глазу на глаз, без свидетелей. Но о том, что во время этой встречи происходило с ней («в ней»), мы знаем хорошо. На этот счет у нас есть свидетельство самое точное и самое надежное из всех, какие только можно себе представить: ее стихи.
Их много. Но для начала я приведу только те, что были написаны (во всяком случае, если судить по датам, которые она сама под ними поставила) непосредственно в те дни.
Вот первое (оно помечено 26 ноября 1945 года):
Как у облака на краю, Вспоминаю я речь твою.А тебе от речи моей Стали ночи светлее дней.Так, отторгнутые от земли, Высоко мы, как звезды, шли.Ни отчаяния, ни стыдаНи теперь, ни потом, ни тогда.Но живого и наяву, Слышишь ты, как тебя зову.И ту дверь, что ты приоткрыл, Мне захлопнуть не хватит сил.Второе (если верить ее датировке) явилось на свет 20 декабря, то есть спустя почти месяц:
Истлевают звуки в эфире, И заря притворилась тьмой. В навсегда онемевшем мире Два лишь голоса: твой и мой. И под ветер с незримых Ладог, Сквозь почти колокольный звон, В легкий звон перекрестных радуг Разговор ночной превращен.И еще одно, явившееся в те же дни. Под ним дата — 11 января 1946 года:
НеЛирическая героиня этих ахматовских стихов ни на секунду не сомневается, что «кромешное варево», опьянившее ее и ее собеседника, в ту ночь им дано было испить обоим. И «незримое зарево», до света сводившее их с ума, тоже свело с ума их обоих. Но трезвый, холодно-почтительный тон, в котором вспоминает об этой их ночной встрече сэр Исайя, эту ее уверенность не то что не подтверждает, но даже опровергает.
В пьесе Михаила Булгакова «Бег», — даже не в самой пьесе, а в перечне ее действующих лиц, — есть такая авторская ремарка:
Барабанчикова, — дама, существующая исключительно в воображении генерала Черноты.
Так вот, похоже, что ночной собеседник автора процитированных выше ахматовских стихов тоже существовал исключительно в воображении Анны Андреевны Ахматовой.
Все это, впрочем, никакого значения не имеет, поскольку стихи не лгут. Они говорят правду о том, что творилось с нею. В них — правда ее души. И если уж вспоминать тут Булгакова, так лучше, наверно, вспомнить другую реплику — не из пьесы, а из большого, главного его романа:
Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож!
И не все ли в конце концов равно, поразила эта молния их обоих или только ее одну!
Удар этого «финского ножа» оставил в ее душе долго не заживающий и так до конца и не заживший шрам. И неутихающая боль от этого незажившего шрама вновь нахлынула на нее десять лет спустя, во время уже упоминавшейся мною их «невстречи» (хуже, чем «невстречи») 1956 года:
Таинственной невстречи Пустынны торжества, Несказанные речи, Безмолвные слова. Нескрещенные взгляды Не знают, где им лечь. И только слезы рады, Что можно долго течь.Еще одно стихотворение о той же «невстрече». К нему — эпиграф:
Несказанные речи Я больше не твержу, Но в память той невстречи Шиповник посажу.Отсюда и название всего цикла: «Шиповник цветет». А вот и само стихотворение:
Как сияло там и пелоНашей встречи чудо,Я вернуться не хотелаНикуда оттуда.Горькой было мне усладойСчастье вместо долга,Говорила с кем не надо,Говорила долго.Пусть влюбленных страсти душат,Требуя ответа,Мы же, милый, только душиУ предела света.Презрительное — «пусть влюбленных страсти душат» — должно, видимо, означать, что узы, их связывающие, «сильней, чем страсть, и больше, чем любовь». Но это не сходится с концовкой первого стихотворения: