Станция Бахмач
Шрифт:
Местечко было маленьким и тихим. Опустевшие улицы были покрыты соломой, лошадиным и воловьим навозом. Ленивые крестьяне тащились по ним на телегах, запряженных волами, покуривая трубки и понукая своих спокойных волов ленивым «цоб-цобе». Русские вывески на лавках были замазаны, и на них были наскоро намалеваны украинские надписи, чтобы крестьяне могли их прочесть. Но крестьяне и крестьянки ничего не могли достать в этих лавках — ни керосина, ни соли, ни табака, ни даже колесной мази. Тяжелые двери лавок были заколочены. На ржавых замках висели сургучные печати, а на стенах — объявления о том, что частная торговля упразднена, конфискованные лавки находятся в распоряжении Советов и закрыты вплоть до дальнейших указаний. Крестьяне туповато пялились на развешанные повсюду портреты остробородого Троцкого, этого антихриста, под властью которого теперь нет ни Бога, ни торговли.
Единственным местом, где велась торговля,
Мне было нечего делать в этом захолустье. Но ехать было некуда, да и невозможно. Я снял с себя последнее, отнес это на базар и обменял на картошку и тыквы. Небольшой хлебный паек мы получали за работу моей жены в расквартированном в местечке военном госпитале. Жили мы в комнатке, в доме, который принадлежал человеку, бежавшему от революции. Кем уж он там был, что ему пришлось спасаться от советской власти — исправником или попом, — неизвестно. Но кем бы он ни был, это был очень благочестивый православный христианин, потому что в каждой комнате его просторного дома висели иконы, всевозможные иконы, маленькие, средние, большие и совсем большие, в тяжелых старинных черных рамах, в резных окладах; даже в чуланах висели иконы. Мой сосед, худой, светловолосый украинский хлопец, военный комиссар, каждый день снимал очередной святой образ, колол его на щепки и на них варил себе свой скудный обед. Когда в его горшках все было готово, он пускал меня поставить несколько картофелин на святой огонь. Но в основном мы питались тыквами.
Дни стояли долгие, просторные. Солнце садилось в двенадцать часов ночи. Ему приходилось садиться так поздно, потому что для экономии керосина и свечей советская власть перевела часы на целых четыре часа вперед. Из-за того что оно, это летнее солнце, так запаздывало с заходом, оно запаздывало и с восходом поутру. Оно поднималось на востоке не раньше восьми часов. Рассвет был настолько поздним, что люди вставали как раз с первыми лучами. Долгие жаркие дни тянулись, как смола. Даже газеты не доходили. Я ничего не знал о том, что творится во взбудораженном мире за пределами этого захолустья. Только военные похороны вносили разнообразие в монотонное существование. День за днем, минута в минуту, из военного госпиталя выносили очередного солдата, умершего от ран, полученных на поле боя, или от сыпняка. Низкорослый начальник госпиталя Козюлин, обрусевший еврей с калмыковатым лицом и русской фамилией, устраивал очень торжественные проводы умерших в его госпитале солдат: на телеге, покрытой красным знаменем, в сопровождении нескольких солдат с винтовками и даже духового оркестра из трех труб, на которых играли военные санитары из госпиталя. Мой сосед, военный комиссар, держал над каждой свежей могилой одну и ту же речь о том, что павший принес себя в жертву революции, и уверял его, павшего, что мировой пролетариат запишет его имя среди имен своих героев. Кроме этих похорон, ничего больше не происходило в заброшенном местечке. От великой скуки мне пришло в голову попробовать что-нибудь написать. Но у меня не было ни чернил, ни перьев, ни бумаги. Купить что-нибудь было невозможно. На рынке таких товаров не было. Я отправился в учреждение, заведовавшее конфискованными лавками, чтобы попросить письменные принадлежности. Пожилой украинец в широких шароварах и с огромными вислыми усами, похожий на казака — персонажа гоголевской прозы, сказал мне по-украински, что я должен написать прошение, и к тому же на местном наречии. Несмотря на то что я не мог написать ни слова по-украински, я согласно покивал головой в ответ на требование усатого служащего, помня, что советуют евреи в таком случае: пиши на русском с ошибками и выйдет хороший украинский.
— Дайте мне чернила и перо, и я напишу прошение, — сказал я по-русски пополам с польскими словами, чтобы умилостивить дотошного украинца.
— Чтобы получить письменные принадлежности для написания прошения, вы должны написать прошение, — с торжественной официальностью ответил мне гоголевский герой.
— Но как же я могу написать прошение без письменных принадлежностей?
— Тогда не пишите, — посоветовал мне гоголевский казак.
— Но мне же нужны письменные принадлежности!
— Тогда пишите прошение!..
Это был замкнутый круг, не выбраться.
Мой сосед, комиссар, раздобыл для меня огрызок карандаша и пачку судебных протоколов, каллиграфически исписанных опытным канцелярским писарем еще при царском режиме. Это были пожелтевшие старые протоколы процесса над убийцей по фамилии Миколюк, который убил целую семью в своей деревне, приревновав молодую
Я хотел уже было остаться на целое лето и, может быть, даже на зиму в придачу в этом местечке, где были такие дешевые тыквы. Но революция гналась за мной и добралась-таки в этот заброшенный угол.
Однажды утром частая стрельба стала доноситься с окраины местечка. Мой сосед, военный комиссар, посреди стряпни бросил на огне из икон свои горшки и поднял по тревоге маленькую воинскую часть, стоявшую в местечке. Хотя никто не видел наступавших, было известно, что это банды батьки Махно, которыми кишела Южная Украина и которые всегда вырастали как из-под земли там, где их не ждали. Даже санитаров из военного госпиталя, вместе с тремя трубачами из духового оркестра тощий комиссар снял с работы и вооружил винтовками, чтобы отразить врага. Высокий светловолосый комиссар вышел, держась так прямо, что винтовка на его плече выглядела продолжением гибкого тела. Он и сам был как винтовка. Когда после целого дня тяжелых боев комиссар не смог отогнать наступавших, то послал конного за помощью в соседний гарнизон, где стояли подразделения интернационального полка.
Иностранные бойцы — венгерские гусары, немецкие спартаковцы, латыши, китайцы, несколько галицийских евреев, пленных австрийских солдат из императорской и королевской армии Франца-Иосифа — очень гордо промаршировали через местечко навстречу врагам революции. Но их возвращение было плачевным. Враг взял их в клещи с нескольких сторон. Победители даже не стреляли в них, только рубили саблями в капусту. На следующий день десятки крестьянских подвод, запряженных волами, которых погоняли крестьянки, привезли куски человеческих тел с поля боя.
Потом и мой сосед-комиссар вернулся с поля боя, прогнав наконец напавших на местечко. Его длинное туловище казалось еще более тощим, чем обычно, он был грязен и мрачен. Его речь над братской могилой павших иностранцев была на этот раз такой же пламенной, как огонь от икон, которые он жег. Несколько часов после этого он смазывал и чистил свою винтовку, сидя перед домом.
— Ей требуется хорошая чистка, — бормотал он, — своими собственными руками я тридцать из них поставил к стенке и отправил в штаб Духонина.
Штаб царского генерала Духонина был уже давно на том свете.
Позже худой комиссар особенно усердно рубил иконы на пороге дома. Но недолго оставалось ему готовить свою еду на святых образах Бога и Его Матери.
С Крымского полуострова через Перекоп двинулась на богатые украинские земли белогвардейская армия барона Врангеля. Несмотря на то что она была еще куда как далеко, ее появления уже ждали на дороге в Полтаву. Я знал, что у меня есть все возможности найти себе место в братской могиле, среди солдат интернационального полка, зарубленных на чужой земле. И я оставил на самой середине протоколы суда над убийцей Миколюком, в которые втискивал мои еврейские буквы, и пустился наутек из южного местечка, которое в тот год небеса благословили тыквами.
Моей семье пришлось уехать с военным госпиталем, который временно эвакуировали в более безопасное место. Мне нельзя было уехать с госпиталем легально. Ехать нелегально тоже было невозможно. Все поезда были заняты под армейские части и эвакуируемые учреждения. Повсюду было объявлено военное положение. Все учреждения теперь подчинялись военным. Чтобы получить разрешение на выезд из этих мест, я отправился в уездную ЧК: только она могла повлиять на железнодорожное начальство. В прокуренной комнате, полной мух, которые жужжали вокруг керосиновой лампы и чернильницы, стоявших на грубо сколоченном длинном столе, сидел пепельноволосый тип с глубокими, резкими и темными морщинами на чугунном лице. На нем были солдатские штаны и фуфайка, а его широкие ступни были босы. Сапоги стояли рядом с ним так прочно, словно ноги все еще были вдеты в голенища. На столе лежали нарезанный хлеб и револьвер, такой же твердый и черный, как этот босоногий человек, который выглядел так, будто много лет был шахтером или сталеваром на металлургическом заводе.