Старосольская повесть
Шрифт:
Дед и внук помолчали, думая о судьбе умершего вчера человека. Потом Яков Федорович заговорил снова:
— И все-то, Яшенька, я в эти дни прикидывал, зачем было ему сюда иттить. Что его гнало? Шутка ли, такой труд старому да хилому человеку принять. И как полагаю, что, значит, за двадцать годов ничего душевного там в Сибири нажить он не сумел, все к здешнему тянулся. Значит, и во второй раз жизнь начавши, по-прежнему жестким сердцем остался, разве что сам кусаться перестал, а тепла да добра, видно, ни от него, ни ему не далось… Знал бы ты, Яшенька, какой он смолоду жестокий и алчный человек был, как чужое горе ему за пустяки шло… И любовь у него злая и дикая, волчья какая-то вышла, а вот как крепка оказалась…
Дед помолчал, набил трубку,
— Правду-то если тебе сказать, то про Настеньку он до последнего вздоха своего вот как крепко думал. Кремень был человек, ни разу словом о ней не обмолвился, но не иначе как иттить-то не в пустынь вовсе, а прямиком в Нарву собрался. Хоть издали думал на нее взглянуть, тут не нашедши… Чуял, должно, близкий конец и из последних сил пошел.
— Почему ты так думаешь, дедушка? — спросил взволнованный Яша.
— Да, видишь, подобрали его на Псковском тракту, а в Рдейскую-то пустынь на Холм ведь иттить надо, — ответил Яков Федорович. — А второе, в котомке его, нынче как вытряхивать ее стал, листок оказался — адрес Настенькин списан, у меня, видно, на косяке углядел да и переписал…
Недели через две по приезде из Нарвы дед сказал Якову Александровичу:
— Надо бы, тезка, переглядеть сундучок матери твоей, что в чулане стоит. Матвеевна, покойница, смотрела, так тому уже года два никак. А у меня все руки не доходят. Или весной, что ли, толком разобрать да на солнце вывесить?
«Вещи, которые с собой не взяла. Верно, то, что с отцом было связано», — подумал Яков Александрович.
И на другое же утро втащил сундучок в избу. Был он невелик, прочной дедовской работы, с плоской, удобной для сиденья крышкой. Тщательно обтер Яков Александрович тряпочкой пыль с крышки. Ярче выступили памятные с детства дедовские художества — красные перистые цветы, травы, птицы по лазоревому полю. Важно постарался для дочки, каждый листок да крылышко вывел… Открыл. Сверху было застлано чистым рядном. А под ним, аккуратно сложенные, лежали материнские платья. Но не темные, что знал Яша, а яркие, нарядные, молодые. Вот шелковый синий сарафан с широким золотым позументом от груди до полу, под ним другой — малиновый, с серебряными сквозными пуговками, еще третий — зеленый, опять с галуном. Вот парчовая рефядь, потускневшая и сплющенная. Как, верно, красиво было лицо матери под ее узорным краем с подзором из жемчуга. А того голубого с лисьим мехом шугая, что знал по портрету и ожидал здесь найти, — не было. Дальше, до самого низу, лежали бумаги, альбом с набросками, краски в полированной коробке, несколько книг. А это еще что? Куски лубка и скатанные бинты… Должно быть, те, которые отцовскую ногу покоили. И рядом, в холщовом мешочке, туго и аккуратно смотанные яркие ленты для кос. Наконец, на самом дне вкось, завернутая в холст шпага в лаковых ножнах, с золоченым эфесом. По клинку гравированные венки побед, а к темляку привязана картоночка с порыжелой надписью: «Поручик Вербо-Денисович, содержится с 18 января 1844 года». Видно, как хранилась в комнате караульного офицера, так ее матери с гауптвахты вместе с другими вещами и выдали… Шпага деда-генерала, которого Яков Александрович никогда не видел, о котором почти ничего не знал. Но нет, для него она была только отцовская, дед у него один — солдат, отставной тамбурмажор Яков Подтягин…
22
Среди товарищей Яшиного детства, с которыми теперь охотно он виделся, первое место занимал Кирюшка Березин. Вместе они в школе сидели и раков ловили, с горы катались и в лес ходили, страшные небылицы друг другу рассказывали и дедовские повествования про походы слушали. Считали их почти неразлучными и звали Верба да Береза. Расстались приятели, когда Яша уехал в город учиться. Но на каникулах опять дружба оживала. Береза был паренек совсем одинокий, отец и мать померли подряд, когда было ему лет десять. Жил он с тех пор у дяди, исправного мужика, не
В эту осень встретились приятели душевно, вечерами часто виделись, и Кирюшка без устали расспрашивал Яшу о всякой всячине. Когда же совсем доверился, то поведал, что приглянулась ему девушка из соседней деревни, но жениться он не решается, потому что хоть и сохранил отцову избу и надел, да скотины и денег на обзаведение нету нисколько. Дядя ничего ему за работу не давал, кроме одежды да харчей. Дешевого батрака нашел. А девушка тоже из бедной семьи.
Видел Яков Александрович и ее, — ходил с Кириллом в ту деревню на «супрядки», — и очень она ему понравилась.
Это было до поездки в Нарву, а на обратном пути, под влиянием размышлений о жизни родителей, Яков Александрович решил, что надобно Березу женить. То есть, собственно, уговорить его взять денег, благо осталось у него еще из заработанных рублей сто. Потом, если сможет, отдаст когда-нибудь. А самому так или иначе скоро на новом месте начинать служить. Значит, и деньги будут. Нельзя же в самом деле допустить, чтобы хорошие люди из-за ста рублей каких-нибудь не могли соединиться, а сохли порознь.
Решил и сделал, уговорил Кирюшку. Условились, что свадьба будет после святок и Яков Александрович дружкой. Сказал Кирилл девушке, перетолковал с ее отцом. Все шло хорошо. Расцвел Береза. Продажного коня присмотрел, да дядя кое-что дать обещался… Радовался с ним и Яков Александрович.
Но вдруг, в средних числах декабря, приходит к приятелю Кирюшка днем, чего раньше никогда не случалось. И нету на нем лица. Учитель испугался.
— Не со Стешей ли что? — спросил он первое, что бросилось в голову.
— Нет, — говорит Кирюшка, — с нею пока ничего, а со мною худое случилось.
— Заболел, что ли?
— В солдаты мир сдает.
Оказывается, объявлен набор, и только что сход постановил его, как сироту и своего хозяйства не имеющего, сдать от села Высокого.
А в тогдашней деревне истинно:
И ужас народа при слове «набор» Подобен был ужасу казни…Хоть сроки солдатчины стали уже не николаевские, служили только семь лет, да представления-то деревенские были еще старые, воспитанные двадцатипятилетней службой.
На сходе, может, и действительно думали, что выть по Кирюшке будет некому, но Яков Александрович знал, как все выходило скверно. Этакие радужные мечты, и вдруг…
Ничего не нашелся тогда сказать учитель, так был поражен.
Сунул Кирюшка приятелю в ладонь недавно взятые деньги.
— Пойду к Стеше прощаться, — говорит. — Послезавтра в город везут.
И как ушел, ужасно Якову Александровичу скверно стало. Места в избе не находит. Вышел во двор. Стал с остервенением дрова колоть. А в голове вопросы: что делать? Неужто никакой помощи нельзя ему оказать? Сначала ничего не придумывалось, потом вдруг осенило, даже колоть перестал: нанять кого-нибудь за Березу в солдаты!.. Это тогда делалось очень часто и разрешалось. Стал прикидывать, но увидел, что никого нет на селе подходящего. Разве в город с ним ехать да там искать? А если и там нет?.. Взялся снова за дрова. Так и ухает под колуном. Но вот опять остановился, выпрямился: «А что, если самому вместо Кирюшки служить пойти?! Ведь это, может статься, случай во всю жизнь единственный, чтобы полубарское обличье скинуть и по-настоящему в народную шкуру влезть. Не расспрашивать по-летнему, как, мол, живете да как страдаете, а самому испытать все, что на мужика в солдатчине ложится, бок о бок с ним года два-три прожить. Или ста рублей, легко заработанных, не жалко, а себя жалко? Да и что делать этой зимой? Места учительского нет, поступать учиться опоздал. Все равно надо от деда уезжать и где-то найти работу, в которой первым условием сам ставил близость к народу… Так вот она, близость-то… Ну и что же? Сробел? Дед небось не сробел за брата пойти. А его служба куда пострашнее была…»