Старые моряки (сборник)
Шрифт:
Несмотря на свидетельства людей, заслуживающих доверия, — среди них были Рулевой Мануэл и Пучеглазая Китерия, женщина отнюдь не болтливая, находятся все же лица, подвергающие сомнению достоверность не только великолепной предсмертной фразы, но и всех других событий той памятной ночи, когда Кинкас Сгинь Вода в час, который трудно определить точно, и при обстоятельствах, до сих пор вызывающих споры, погрузился в пучину моря, отправившись в вечное странствие, из которого никто не возвращается. Таков наш мир, населенный скептиками и маловерами; подобно быку в ярме, эти люди сгибаются под игом порядка и законности, им понятны только заурядные поступки, они верят только бумаге с печатью. С торжествующим видом показывают они свидетельство о смерти Кинкаса, подписанное врачом около полудня, и этой жалкой бумажкой — только потому, что на ней напечатаны буквы да налеплены гербовые марки, — думают умалить значение предсмертных часов Кинкаса, Сгинь Вода, столь славно им прожитых, перед тем как отправиться
Семья покойного: его достойная дочь, добропорядочный зять — чиновник с видами на хорошую карьеру, тетя Марокас и младший брат — торговец со скромным кредитом в банке, — утверждает, что вся эта история — просто грубое надувательство, измышление плутов.и горьких пьяниц, негодяев, стоящих вне закона и выброшенных из общества (всех этих приятелей Кинкаса следовало бы упрятать за решетку, вместо того,, чтобы разрешать им бродить по улицам и пляжам и шататься ночами в порту). Родственники Кинкаса без всяких оснований сваливают на его друзей ответственность за нищенское существование, которое он вел в последние годы, когда стал позором семьи и доставлял всем одни огорчения. Дошло до того, что родные Кинкаса вообще перестали упоминать его имя, о его похождениях никогда не говорили в присутствии детей — для невинных крошек блаженной памяти дедушка Жоаким давно уже скончался, вполне благопристойно, окруженный почестями и всеобщим уважением. Отсюда можно сделать вывод, что впервые Кинкас умер (если не физически, то по крайней мере морально) еще несколько лет назад и, следовательно, в общей сложности умирал трижды; последнее обстоятельство позволяет считать его, своего рода рекордсменом, так сказать, чемпионом по части перехода в лучший мир, и в то же время дает основания предполагать, что все последующие события, начиная с засвидетельствования смерти и кончая моментом погружения Кинкаса в море, представляют собою комедию, разыгранную им с целью еще больше испортить жизнь родственникам, отравить им существование, опозорить и сделать их предметом уличных пересудов. Кинкас отнюдь не был человеком уважаемым и достойным, несмотря на почтение, с которым к нему относились его партнеры отчасти за то, что ему удивительно везло в игре, отчасти за его способность потреблять кашасу в неограниченных количествах, сопровождая выпивку усладительной беседой.
Не знаю, удастся ли мне полностью раскрыть тайну смерти Кинкаса Сгинь Вода (или его последовательных смертей), однако я предприму эту попытку; ведь и сам покойник не раз говорил, что главное — это пытаться что–либо сделать, даже невозможное.
II
Бездельники, болтавшие всюду — на улицах, площадях, в переулках, на базаре Агуа–дос–Менинос — о последних минутах Кинкаса, оскорбляли тем самым память умершего. Появилась даже книжонка с бездарными стишками, воспевавшими его смерть, сочиненная местным рифмоплетом, и на нее долгое время не прекращался спрос. А ведь память об умершем, как известно, священна и существует вовсе не для того, чтобы пьяницы, игроки и контрабандисты, торгующие маконьей, оскверняли ее, а также не для того, чтобы служить темой пошлых куплетов, распеваемых уличными певцами у входа в подъемник Ласерды[1], где бывает столько приличных людей, включая сослуживцев Леонардо Баррето, добропорядочного зятя Кинкаса. После смерти чедовек вновь обретает всеобщее уважение, каким некогда пользовался, даже если он и совершал в своей жизни безумства. Невидимая рука смерти стирает все пятна, и память покойного сверкает, как бриллиант. Таково было мнение семьи Кинкаса, и его всецело разделяли соседи и друзья. Они считали, что Кинкас Сгинь Вода после смерти снова стал прежним, всеми уважаемым Жоакимом Соаресом да Кунья — человеком из хорошей семьи, с размеренной походкой, гладко выбритой физиономией, образцовым чиновником налоговой конторы, носившим черный альпаковый пиджак и портфель под мышкой. Соседи, бывало, почтительно выслушивали его мнения о погоде и политике, в баре его никогда не видели, ибо он пил только дома и в весьма умеренных дозах. Проявив усердие, достойное всяческих похвал, семья Кинкаса сумела добиться того, что в обществе в последние годы считали его умершим и хранили о нем светлую память. Если почему–либо приходилось вспоминать Кинкаса, о нем говорили в прошедшем времени. Однако, к несчастью, время от времени то кто–нибудь из соседей, то один из сослуживцев Леонардо, а то болтливая подруга Ванды (его опозоренной дочери) встречали Кинкаса или слышали рассказы о нем. Получалось так, будто мертвый вставал из могилы, чтобы запятнать собственную память: его видели пьяным среди бела дня у входа на рынок, грязного и оборванного, иногда он играл засаленными картами на паперти церкви Пилар или бродил по Ладейре–де–Сан–Мигел в обнимку с бесстыдными негритянками и мулатками, распевая хриплым голосом бог знает что. Какой ужас!
И вот наконец однажды утром торговец фигурками святых с Ладейры–до–Табуан пришел в небольшой, но уютный домик семьи Баррето и с грустью сообщил дочери Кинкаса Ванде и его зятю Леонардо, что старик протянул ноги
Торговец фигурками святых, худощавый седой старик, пустился в подробности: некая негритянка, продавщица мингау[2], акаражё[3], абара[4] и других яств, пришла в то утро к Кинкасу по важному делу. Он обещал ей раздобыть редкие травы, крайне необходимые для кандомбле[5]. Негритянка явилась за травами, они ей были срочно нужны, так как приближалось время священных празднеств в честь Шанго[6]. Дверь комнаты на верхней площадке крутой лестницы была, как обычно, отперта. Кинкас давно уже потерял свой огромный старый ржавый ключ. Говорили, что в один из злополучных дней, когда ему не везло в карты, он продал , его туристам под видом священного ключа от какой–то церкви, рассказав при этом длинную историю, строго придерживаясь хронологии и уснащая повествование живописными деталями. Негритянка окликнула Кинкаса, но не получила ответа и, решив, что он еще спит, толкнула дверь. Кинкас улыбался, растянувшись на койке, на черной от грязи простыне, в ногах — истрепанное одеяло. Улыбался он приветливо, как всегда, и негритянка не заметила ничего особенного. Она спросила об обещанных травах. Кинкас улыбался и молчал. Из дырявого носка выглядывал большой палец, рваные ботинки стояли на полу. Негритянка хорошо знала Кинкаса и привыкла к его чудачествам. Она уселась к нему на кровать и сказала, что торопится. Ее удивило, что старик не протянул руки, чтобы ущипнуть или погладить ее. Взглянула еще раз на торчащий палец… и ощутила какое–то беспокойство. Потом дотронулась до тела Кинкаса, взяла его холодную руку в свои, отбросила ее, вскочила и в тревоге выбежала на улицу, чтобы рассказать о случившемся.
Дочь и зять без всякого удовольствия слушали всю эту историю. Негритянка, травы, щипки, кандомбле…
Они качали головами и торопили торговца; однако тот был человек обстоятельный и рассказывал со вкусом, входя в детали. Он один знал о существовании родственников Кинкаса — как–то вечером, во время большой попойки тот рассказал ему о себе, и вот теперь торговец пришел сюда. Он сделал сокрушенное лицо, выражая свое «глубокое соболезнование».
Леонардо пора было идти на службу. Он сказал жене:
– Иди туда, я зайду в контору и тотчас приду тоже. Надо только расписаться в табеле. Я поговорю с начальником…
Торговца ввели в гостиную и усадили на стул. Ванда пошла переодеться. Старик принялся рассказывать Леонардо о Кинкасе: на Ладейре–до–Табуан все любили его как родного. Но все–таки почему же он, человек из хорошей, обеспеченной семьи — в чем торговец получил теперь возможность сам убедиться, удостоившись чести познакомиться с его дочерью и зятем, предпочел жизнь бродяги? Какая–нибудь неприятность? Должно быть, так, без сомнения. Может быть, супруга наставила ему рога? Это ведь нередко случается. Торговец приставил пальцы ко лбу, изображая рога, и развязно осведомился, угадал ли он.
– Дона Отасилия, моя теща, была святой женщиной!
Торговец поскреб подбородок: тогда в чем же дело? Но Леонардо не ответил, Ванда окликнула его из спальни.
– Надо сообщить…
– Сообщить? Кому? Зачем?
– Тете Марокас и дяде Эдуарде… Соседям. Пригласить на похороны..»
– Зачем же сразу сообщать соседям? Люди и так им скажут. А то начнутся всякие разговоры…
– Но тете Марокас…
– Я зайду по дороге из конторы, поговорю с нею и Эдуардо… Иди скорее, а то этот тип, что пришел известить нас, пойдет болтать направо и налево…
– Подумать только… Умереть так… и совсем один…
– А кто виноват? Он сам, безумец…
В гостиной торговец статуэтками святых любовался писанным масляными красками портретом, изображавшим Кинкаса пятнадцать лет назад — хорошо одетый, розовощекий сеньор, в высоком воротничке и черном галстуке, с закрученными усами и напомаженными волосами. Рядом, в такой же раме, дона Отасилия, в черном платье с кружевами, с пронзительным взглядом и сурово поджатыми губами. Торговец долго вглядывался в ее кислую физиономию:
– Нет, она не из тех, что обманывают мужей… Наоборот, это был, как видно, крепкий орешек… Святая женщина. Даже не верится…
III
Когда Ванда вошла в каморку Кинкаса, несколько обитателей Ладейры стояли вокруг койки и глазели на покойника. Торговец сообщил шепотом:
– Это его дочь. У него ведь есть дочь, зять, брат и сестра. Приличные люди. Зять — чиновник, живет на Итапажипе. Один из лучших домов…
Они пропустили ее вперед и с любопытством ожидали трогательного зрелища: дочь, обливаясь слезами, бросится на труп отца, обнимая его, может быть, даже рыдая. Кинкас Сгинь Вода лежал на койке в старых, заплатанных штанах, в рваной рубашке и широченном засаленном жилете. Он улыбался, как бы забавляясь.