Старый газетчик пишет...
Шрифт:
На следующий день американка сказала мне, что она отвезет его письмо.
— Но оно же запечатано? — спросил я ее.
— Да.
— Лучше дайте письмо мне, а я по пути занесу его в цензуру. Как бы у нас не вышло неприятностей из-за него.
— Каких неприятностей? Это только второй экземпляр уже прошедшей цензуру корреспонденции.
— Он вам показывал ее?
— Нет, но он так сказал.
— Никогда не доверяйте мужчинам, прилизывающим волосы на лысой голове, — сказал я.
— За его голову нацисты назначили 20 000 фунтов стерлингов, — сказала она. — Такому можно доверять.
В цензуре выяснилось, что предполагаемый второй экземпляр корреспонденции из Теруэля был не вторым экземпляром, а статьей, которая начиналась так: «В Мадриде свирепствует террор. Обнаружены тысячи
В тот вечер в ресторане на Гран-Виа я рассказал эту историю нескольким журналистам, серьезно и много работающим, не тенденциозно настроенным, а честно и правдиво пишущим корреспондентам, которые, находясь в Мадриде, рискуют жизнью каждый день и которые отрицали, что в городе, с тех пор как правительство взяло его под контроль, имеет место террор.
Они были возмущены тем, что какой-то посторонний человек приехал в Мадрид, оклеветал их и чуть было не подверг одного из уважаемых корреспондентов обвинению в шпионаже из-за его фальшивки.
— Давайте подойдем к нему и спросим, правда ли, что нацисты оценили его голову в 20 000 фунтов стерлингов, — сказал кто-то. — Мы должны выдать его за то, что он сделал. Его следует расстрелять, и если бы знать, куда отослать его голову, мы могли бы ее отправить в сухом льду.
— Это будет не очень-то симпатичная голова, но я с удовольствием отнес бы ее в своем рюкзаке, — предложил я. — С 1929 года не видел такой суммы, как 20 000 фунтов стерлингов.
— Я подойду и спрошу его, — сказал известный чикагский журналист.
Он подошел к столику этого типа, поговорил с ним очень спокойно и потом вернулся к нам.
Мы все продолжали смотреть на этого человека. Он был бледен, как непроданная камбала в 11 утра перед закрытием рыбного рынка.
— Он говорит, что никакой награды за его голову не назначали, — сказал чикагский репортер своим мелодичным голосом. — Оказывается, что кто-то из его редакторов выдумал это.
Так одному журналисту удалось спастись от террора в Мадриде против него самого.
Когда цензура мешает писать правду, журналист может нарушить законы цензуры под угрозой быть высланным из страны. Или может уехать из страны и писать не подлежащие цензуре корреспонденции. Но этот гражданин, совершавший мимолетное турне, собирался кого-то другого подвергнуть опасности, а сам желал приобрести репутацию бесстрашного разоблачителя. Удивительнее всего, что никакого террора в то время в Мадриде не было. Но ему было слишком скучно.
Все это, наверное, заинтересовало бы его газету, хотя бы уже потому, что она, как это ни странно, давно нуждается в правдивой информации.
Письмо И. Кашкину
Ки-Уэст. 23 марта 1939 г.
Дорогой Кашкин.
Право, я очень рад Вашему письму. И особенно тому, что переводы моих вещей в СССР в руках того, кто давал моим книгам критические оценки — лучшие и наиболее поучительные для меня из всех, какие я когда-либо читал, и кто, вероятно, знает о моих книгах больше, чем знаю я сам. Право же, я очень доволен, что Вы продолжаете заниматься этим, и велю издательству Скрибнерс посылать Вам корректуры моих книг. А кроме того, настоящим я представляю Вам право на авторизованную сценическую переработку моей пьесы.
Относительно порядка размещения рассказов в сборнике. Скрибнерс настояло, чтобы три новых были помещены в начале, и так как остальные оставались в том порядке, как они стояли в прежних сборниках, мне показалось, что это допустимо. Но, вероятно, лучше было бы, придерживаясь хронологии, поставить их в конец. В последующих изданиях, я думаю, правильнее помещать их в конце, и на все это я Вас уполномочиваю.
Недавно
Вам для сведения: в рассказах о войне я стараюсь показать все ее стороны, подходя к ней честно и неторопливо и исследуя ее с разных точек зрения. Поэтому не считайте, что какой-нибудь рассказ выражает полностью мою точку зрения; это все гораздо сложнее.
Мы знаем, что война — это зло. Однако иногда необходимо сражаться. Но все равно война — зло, и всякий, кто станет это отрицать, — лжец. Но очень сложно и трудно писать о ней правдиво. Например — с точки зрения личного опыта, — в Итальянскую кампанию 1918 года, когда я был юнцом, я очень боялся. В Испании, через несколько недель, страха уже не было, и я был очень счастлив. Но для меня как для писателя не понимать страха у других или отрицать, что он вообще существует, было бы плохо. Просто я сейчас лучше понимаю все это. Если уж война начата, единственное, что важно, — это победить, а это-то нам и не удалось. Ну пока к черту войну. Я хочу писать.
Ту страничку о наших мертвых в Испании, которую Вы перевели, написать мне было очень трудно, потому что надо было найти нечто, что можно честно сказать о мертвых. О мертвых мало что можно сказать, кроме того, что они мертвы. Хотелось бы мне с полным пониманием суметь написать и о дезертирах и о героях, трусах и храбрецах, предателях и тех, кто не способен на предательство. Мы многое узнали о всех этих людях.
А если коснуться литературных пересудов, то Дос Пассос, такой добрый малый в прежние годы, тут у нас вел себя очень плохо. По-моему, все дело в страхе, и к тому же постоянное влияние жены. В первый же день приезда в Мадрид он попросил Сиднея Франклина — он матадор и помогает мне — послать телеграмму. Она гласила: «Милая зверушка скоро возвратимся домой». Цензор вызвал меня, чтобы убедиться, что это не шифр и что это, собственно, значит. Я сказал: это значит, что тот просто струсил. Он твердо решил, что с ним ничего не должно случиться. Он всерьез уверял нас, что дорога из Валенсии в Мадрид гораздо опаснее, чем фронт. И сам себя в этом твердо уверил. Вы понимаете — Он, с его великой анархистской идеей о Себе Единственном, проехал по этой дороге, где бывали, конечно, несчастные случаи. А на фронте во время его трехдневного пребывания в Мадриде все было спокойно. А так как Он — пуп земли, то для него невозможно было поверить, что могло что-нибудь случаться на фронте. Эх, все это далеко позади, но люди, подобные Досу, пальцем не шевельнувшие в защиту Испанской республики, теперь испытывают особую потребность нападать на нас, пытавшихся хоть что-нибудь сделать, чтобы выставить нас дураками и оправдать собственное себялюбие и трусость. А про нас, которые, не жалея себя, дрались сколько хватало сил и проиграли, теперь говорят, что вообще глупо было сражаться.
А в Испании забавно было, как испанцы, не зная, кто мы такие, всегда принимали нас за русских. При взятии Теруэля я весь день был в атакующих войсках и в первую же ночь проник в город с ротой подрывников. Когда обыватели высыпали из домов и стали спрашивать, что им делать, я сказал: оставаться дома и в эту ночь ни под каким видом не выходить на улицу; и втолковал им, какие мы, красные, славные ребята, и это было очень забавно. Все они думали, что я русский, и, когда я сказал, что я североамериканец, они не поверили. И во время отступления было то же. Каталонцы, те при всех обстоятельствах методически двигались прочь от фронта, но всегда очень довольны были, когда мы, «русские», пробивались через их поток в обратном направлении — то есть к фронту. Когда каталонцы столько месяцев занимали участок фронта в Арагоне и ровно ничего не делали, у них между своими и фашистскими окопами был километр ничейной земли, а на дороге, ведущей к фронту, установлен был дорожный знак с надписью: «Frente! Peligro!» (Берегись! Фронт!). Я сделал хороший снимок этой доски.