Старый гринго
Шрифт:
Это не был триумфальный марш. Единственный проблеск надежды, счастья, или душевного удовлетворения, или еще чего-либо, если что-либо действительно было нужно Арройо, кроме достижения его идеалов справедливости и реальных результатов его хитроумной военной тактики, которая восстанавливала, но одновременно и ущемляла справедливость, — единственный такой проблеск виделся ему в простом продвижении вперед во главе своего войска, в общем стремлении скорее идти дальше, от разрушенного поместья к следующей цели, влиться в армию Вильи, двинуться на столицу, а там, может, и пожать руку брату с юга, Сапате. Понятно, что Арройо мечтал или твердо знал обо всем этом, потому что об этом мечтали его люди. Так ему хотелось еще с утра сказать старику, до того как индейский генерал поцеловал сеньориту Гарриет. Но также ему хотелось, неосознанно, инстинктивно, продлить пребывание в усадьбе, где он родился и вырос.
— Ну что,
— Не знаю, — ответил мальчик, — он тут родился, тут вырос. Небось ему тут хорошо.
— А войску — нет. Люди уже волнуются… — заметил полковник Фрутос Гарсия.
Гринго чувствовал общую напряженность на обратном пути к усадьбе. Он не хотел сейчас провоцировать Арройо: его тонкому художественному вкусу (старый писатель усмехнулся) претила еще одна смерть, совершенно не впечатляющая после жестокого боя и после гибели полковника-федерала, и он рассмеялся: Шекспиром все равно не станешь, хоть умри на этом месте. Старик попридержал коня и слился с пехотой, но и там ощутил общую напряженность. Мало-помалу усталое, но зло настроенное войско оттерло гринго назад, в последние ряды, к «мундирным» федералам, которые пошли с вильистами, но, кто знает, что затаили в себе. И гринго впервые почувствовал страх борьбы, подлинный страх, не глупую боязнь беды или зеркала. Он предпочел улыбнуться и далеко, через голову лошади, послал скользкий плевок.
— А как же, я хорошо помню, — говорил своим друзьям генерал Фрутос Гарсия после восстания, когда полковники были повышены в чине, чтобы таким образом компенсировать разгромленный вильизм и воссоединить силы революции. — Гринго искал у нас смерть, вот и все. А вышло наоборот: нашел славу и горький плод этой славы, который называется зависть.
Гринго послал второй — длинный, серый, далекий плевок. И смеялся над самим собой. Когда-то он написал в своих записках о Гражданской войне США: «Простой рецепт, как стать хорошим солдатом: всегда лезть в самую пасть смерти».
«Всегда лезть в самую пасть смерти», — были последние слова генерала Фрутоса Гарсия на смертном одре в его богатой резиденции в городе Мехико в 1964 году, и эта фраза стала одной из самых популярных среди ветеранов революции, любивших пошутить.
— Индейский генерал…
Он ударил кулаком по седельной луке, физически ощущая, как его снова одолевает желание творить, поднимающееся щекочущими толчками от самых стремян вверх подлинным, худым ногам к груди, к центру всех эмоций — солнечному сплетению. Нет, черт побери, зачем он здесь? Чтобы умереть или написать роман об одном мексиканском генерале, об одном старом гринго и об одной школьной учительнице из Вашингтона, затерявшейся в пустынях северной Мексики?
У него не было ни времени, ни возможности представить ее себе в этот день, когда они выполняли свои воинские мужские обряды встречи со смертью, а она оставалась в усадьбе, и ею владели мысли, совершенно противоположные мечтам генерала. Гарриет Уинслоу, освобождая шею от галстука под жарким утренним солнцем, когда большая часть войска уже отправилась в горы и она осталась одна с полусонным гарнизоном, женщинами и детьми, вовсе не помышляла о том, чтобы шествовать дальше, от сражения к сражению, на встречу с Вильей и победоносно вступить в город Мехико, который был венцом всеобщих желаний и мечтаний. Гарриет Уинслоу, напротив, уже наметила основы начального образования для крестьянских детей, распределила среди мужчин и женщин обязанности по восстановлению и приведению в порядок усадьбы. Дети начнут не завтра, а сегодня же знакомиться с тремя постулатами начального англосаксонского обучения: уметь читать, писать и считать. Женщины опорожнят огромные шкафы и благоуханные комоды, вытащенные наружу до пожара, и отделят то, что опалено огнем, от целых вещей, а потом неповрежденные предметы одежды положат на место, а обгоревшие платья починят и укоротят для себя. Мужчины восстановят дом, побелят стены, уберут грязь и пепел. А сама она, мисс Гарриет Уинслоу, будет примером вдохновенной работы, станет символом обновленной усадьбы.
В спешке сеньора Миранда забыла прихватить шкатулку, спрятанную в углу у изголовья ее кровати, позади огромного распятья, которое сгорело, но спасло шкатулку и дало увидеть ее содержимое. Там оказалось несколько жемчужных ожерелий. Гарриет была шокирована идеей хранить драгоценности за фигурой агонизирующего Христа (который, помимо всего прочего, оберегал не только сладкие сны, но и бурные ночи супругов, возлежавших у его ног) — идеей совокупить муки господни с благами мирскими. Поэтому она поставила шкатулку на самом виду у всех, но не в сверкающем танцевальном зале, где, как ей казалось, одно роскошество
Утро прошло в работе, потом был завтрак, слишком обильный и экзотичный для мисс Гарриет (горячая куриная похлебка, соусы из душистых и жгучих трав, горячие тортильи), а до того, как люди попросили позволить им использовать еще одно их естественное право — идти на свои поля, обрабатывать свои хилые посевы и подправлять свои дома, она выложила на стол свою сильную, нежданную, козырную карту. Мисс Гарриет созвала всех в танцевальный зал и сказала, здесь они будут периодически собираться — один раз в неделю, если потребуется, — и выберут своих собственных служащих: секретаря и казначея; образуют комитеты по надзору за содержанием скота, по наведению и поддержанию порядка, а также по обеспечению населения продовольствием. Это необходимо сделать как можно скорее. Когда вернутся законные владельцы, они столкнутся со свершившимся фактом, с тем, что земельные угодья уже имеют свое правление, выступающее от имени людей, которые здесь живут, работают и защищают свои права. Это — позже. А уже сегодня генерал Арройо увидит по возвращении, что люди сами управляют хозяйством, на деле, а не морочат себе головы ожиданием, когда кончатся годы войны, да еще тысяча лет в придачу, — нет, прямо сейчас, поймите, он будет сражаться до самой смерти, он никогда не остановится, даже если будет побеждать, но вы-то, крестьяне, останетесь здесь. Генерал сказал, что освободил вас. Так покажите ему, что он прав, — хотя бы для того, чтобы он сам убедился, что не бросает слов на ветер.
Так она говорила, а они смотрели на нее, крестьянские лица-маски, и не говорили ни «да», ни «нет», ни «мы тебя понимаем», ни «мы тебя не понимаем», ни «как хотим, так и живем», ни «разберемся и без тебя». Нет, они ничего ей не сказали после того, как урок был окончен и она сказала, что завтра они свидятся снова.
Она быстро застегнула распахнувшийся воротничок блузы, но народ не расходился, люди тихо, озабоченно переговаривались, стараясь скрыть недовольство, а Куница потом сказала, что все эти затеи ей кажутся никчемными, другие же никак не могли решить — надо или нет сегодня же объяснять сеньорите, почему завтра не придется делать все то, о чем она сейчас говорила.
— Бедняжка, — сказала одна женщина, — добрая душа, да только понятия не имеет, что завтра — это завтра.
Люди жалели ее и тихо похихикивали, как щебечут птицы свадебной порой.
(Теперь она сидит и вспоминает.)
Она предалась дневной сиесте, а потом почувствовала себя подавленной, пристыженной тем, что смогла забыться легким сном до четырех часов дня и в дремоте мысленно продолжала пребывать в танцевальном зале, совсем одна, напрасно стараясь встретить глаза, которые поняли бы все муки ее мечтаний; хотела встать, но почувствовала, будто чья-то рука удерживает, сковывает в постели, пеленает влажной простыней ее нагое и потное тело, пахнущее мускусом и вялыми лепестками магнолии, и снова погружает в сон.
Гарриет Уинслоу всегда просыпалась с каким-то чувством досады на то, что она сказала или, напротив, не высказала вчера, — вечное недовольство собой за ошибки и упущения вчерашнего дня.
Сегодня внутренние тревоги и сомнения были особенно тягостны, а больше всего — в четыре часа дня, в этой постели — ее донимала одна мысль, донимала против воли (в этом она была уверена), и уже не в первый раз: «Когда я была по-настоящему счастлива?»
Она себя об этом не часто спрашивала, ибо всегда вспоминала благословенный ritornello [37] своей матери: «Счастье обязательно придет» Но всякий раз отвечала сама себе: «Я была счастлива, когда мой обожаемый отец нас покинул, и я ощутила свою ответственность, почувствовала, что теперь я одна отвечаю за то, что случится; это я теперь должна жертвовать, стремиться, оценивать, и не только от своего имени, но и от имени всех, кто меня любит и кому я отвечаю взаимностью». Можно быть счастливым, выполняя свой долг. Это моральное звено, связующее ее грезы с реальной жизнью, делало ей близким образ мыслей, который она хотела сохранить.
37
Ritornello — припев, ритурнель (ит.).