Статьи из журнала «Русская жизнь»
Шрифт:
Есть знаменитый диалог: «Бог умер» (Ницше) — «Ницше умер» (Бог). Контраст интонаций здесь особенно разителен. Ницше орет, приплясывая, задыхаясь от соплей (писал «Заратустру», страдая инфлюэнцей, что зафиксировано в письмах): «Бог у-у-умер!» (В подтексте — ожидание: ну, сейчас он мне покажет. Гром, молния, вся красота тираноборчества.) Бог же убрал его тихо, даже как-то целомудренно, в психиатрической лечебнице. Он даже не сказал вслух: «Ницше умер». Он это подумал, и это произошло. А сформулировали уже люди: Бог вообще редко снисходит до личных формулировок. Его метод — подсказка, как говорила Ахматова, беру свою мысль и кладу рядом с собеседником.
Отличительная черта российской истории — периодическое появление людей, которые отменяли всех предыдущих. Это и был апофеоз гордыни: приходят и говорят: «Которые тут временные? Слазь!»
Так вот, гордыня. Я узнаю ее сразу — почему-то мне дарована особая чуткость именно на этот страшнейший грех: может быть, потому, что иначе я сам был бы ему подвержен. Но мне дано особое счастье — видеть ее во всей полноте и наглядности, во всей гнилой омерзительности. Гордыня ходит и отменяет окружающих: тебя не должно быть. Оттаптывается она всего на двух категориях населения: на самых слабых и самых сильных. Слабые для нее всего безопаснее, из них она собирает себе постамент. Сильные — всего опаснее: это потенциальные конкуренты, и их надо обезвредить сразу, противопоставив их силе свою наглость. Это как раз отличительная черта гордыни: она слаба и ни черта не может сама по себе. Но — наглость: вот в чем суть. Заставить других смотреть на себя ее ненавидящими глазами. Гордыня умеет подмечать чужие слабости. Ей кажется, что бить горбатого по горбу — признак силы. Собственно, вся она этим исчерпывается: горбатому по горбу. Вы говорите — нельзя? А я думаю — можно. Есть, конечно, интуитивный нравственный барьер, он всем вложен, это такая конструктивная особенность человеческого организма. Но его при случае можно сломать, прорвать, как девственную плеву: это происходит единственный раз и тоже болезненно. Процесс, главное, необратим и соблазнительно легок. Нельзя попрекать калеку его покалеченностью? Да что вы, запросто. Нельзя бить нищего? Кто вам сказал? Кто мне запретит? Нельзя измываться над старостью? А что вы со мной сделаете, если я вот сейчас попробую, и начну прямо с вашей?
У меня недавно в «Литературном экспрессе» случился спор с Басинским. Обсуждался один неприличный питерец.
— Да, неприличный, — согласился Басинский. — Но он нужен для того, чтобы мертвое умерло.
Вот с этим я не согласен категорически. Кто вам — и ему — сказал, что оно мертвое? От имени какой инстанции вкуса выступает это ходячее оскорбление вкуса? И если даже допустить, что ему, разливавшемуся в восторгах по поводу романа «Бегство облепихи» или как его там, дарован абсолютный вкус, — кто дал ему право использовать этот вкус как обух, в полном соответствии с фамилией? В том-то и общая драма всех одержимых гордыней: им просто нравится делать гадости, но ради легитимации этого сомнительного занятия они предпочитают выступать от имени нового времени, упраздняющего всяческую мертвечину.
Сидит кружок «бывших людей», которых и так уже теснит эпоха. У бывших свои маленькие радости: что-то вспоминать, что-то вырезать и наклеивать, как Юркун в последние дни. Приходит с улицы такое вот краснорожее будущее и говорит: освободите помещение, теперь здесь буду жить я.
Есть ли у него проекты относительно нового мироустройства? Есть ли какие-нибудь добродетели вместо этих, скомпрометированных и хрупких? Способен ли он сделать что-нибудь для блага — хотя бы собственного, про других молчим? Нет, ничего подобного. Он ни шиша не умеет и ни хрена не чувствует. Он просто любит говорить «освободите помещение». Вся его ослепительная новизна по сравнению с людьми старого образца заключается в том, что у него меньше моральных ограничений. Он разрешил себе чуть больше и вот — вошел. Через полгода он наворотит такого, что сбежит сам — либо его отсюда вынесут. Но в эти полгода он будет кутить по полной.
Так входит марксизм, упраздняя
Помню, как они входили в девяностые. Есть нормальная редакция — что-то пишут, кто-то их читает, больших денег нет, компьютеры древние, медленные, полиграфия так себе. Является новый хозяин.
— Значит, так: вы все тут ничего не умеете, и вообще ваша журналистика кончилась. Пришла журналистика факта, а свои мнения можете засунуть известно куда. Быстро щелкнули каблуками и побежали собирать экспертные мнения, а кому это не нравится — на улицу. Шнель! — Для полноты еще добавить: «Млеко, курки, яйки».
Идиоту невдомек, что журнал читали не ради экспертных мнений, а ради соотнесения чужого опыта со своим. Он требует, чтобы в журнале был тест-драйв новой машины, перечень светских событий и прочая служебная информация для других идиотов. Он согласен оставить в журнале одно эссе, предпочтительно о выеденном яйце, и чтобы его писал Виктор Ерофеев.
Ладно. Те, кто умел писать, уходят в другие места или меняют профессию. Через полгода журнал прогорает и закрывается — либо в него возвращается прежний менеджмент, а идиот с MBA-образованием и всеми своими тест-драйвами уходит гробить следующий проект. Идиот непотопляем. О его приходе объявлялось громко и триумфально, уход запомнится единицам. Господь верен себе и наказует гордыню тихо, чтобы не рекламировать.
В страну людей, что-то умеющих и любящих, заявляется человек, не умеющий и не любящий ничего. Теперь мы будем работать не для себя, а на него. Он быстро объясняет нам, что время прежней экономики кончилось, потому что она была неэффективна. Эффективна другая схема: несколько отрядов братков палят друг в друга, а в свободное время бухают под шансон. Всем остальным перестают платить зарплату. Через пять лет новые люди либо перестреляют друг друга, либо пойдут под чекистскую крышу и сделаются тише воды, ниже травы. Запомнится только, как громко они кричали, что мы все кончились.
Вспоминаю кризис 1998 года и разговоры разнообразной продвинутой молодежи: ах, опять нас, авангард общества, подло отбросили назад! Опять придется жрать докторскую колбасу и отдыхать в Геленджике! А ведь мы почти уже выстроили счастливое виртуальное общество, постиндустриальную экономику на феодальном фундаменте… Теперь они снова квакают что-то подобное. Помню, как в 1998 году их утешал в «Матадоре» Курицын: ничего, мы вернемся! Власть будет валяться в грязи, и мы еще подумаем, поднимать ли ее… До сих пор думает. Тем временем новый кризис окончательно рушит всю эту виртуальность, при которой удачливый спекулянт перспективней профессионала, а людям после сорока лучше не напоминать о себе (всякое новое поколение любит попинывать стариков — так девяностники воняли на шестидесятников, но шестидесятники живехоньки и активны, а девяностники гниют в безвестности, издаваясь за свой счет. Потому ли, что у шестидесятников большие связи и крепкое здоровье? Нет: потому что шестидесятники пришли с идеей преемственности, а не тотального отрицания; это душеполезнее). Вот он идет, этот новый кризис, из которого Америка вылезет за год-полтора (потому что умеет мобилизовываться и работать), а Россия не выскочит и за два (потому что элементарно боится осознать, что происходит). И то самое поколение стабильности, всюду искавшее врагов, оравшее без повода «Слава России!», уверенное, что нефть заменяет мозги, — на наших глазах кувырком летит в бездну. Думаете, это кого-нибудь чему-нибудь учит? Хорошо же вы о них думаете.
Интересно другое: что с ними делать? Реальность их не перевоспитывает. Тут годятся средства очень радикальные и парадоксальные, только. Все прочее — паллиатив.
Самым отчаянным борцом с гордыней — и со снобизмом, одной из омерзительнейших ее разновидностей, — был Честертон, умевший подставляться как никто. Вот кто на каждом шагу себя снижал, принижал, пересмеивал, изображал обширную мишень, подчеркивал собственные слабости, уязвимости, болезненность, неуклюжесть — даром что мог при случае раздавить противника одним точным словом; и вот у Честертона есть рассказ про человека, возомнившего себя Богом. Он стоит и смотрит на стекло, по которому бегут дождевые капли, и приказывает одной капле бежать быстрей. Она выполняет приказание. И он чувствует: да, Я Все Могу.