Стеклянный крест
Шрифт:
– Да замолчите вы, Хлестаков! – закричал, побагровев, Иван Данилович. – Тошно слушать изменника! Вы перевертыш, перебежчик, двойной агент, оборотень, вервольф, вы недостойны чести сидеть со мною за одним столом – и претендуете на вечность? Окститесь, Гарий Борисович! На постоянное пребывание здесь имеют право только кристальные души праведников! Идеалистов, мучеников идеи! Вы-то здесь при чем? Вечности – вечное, суете – тлен.
– А где это зафиксировано? – язвительно осведомился Гарик. – Написано, я спрашиваю, где?
– Нигде! – взвизгнул старик и даже подскочил, чтобы добавить высоты тону. – Нигде не написано! Вам этого не понять, мудаку!
– Вы сами мудак, почтеннейший, – степенно парировал Гарик. – Из-за таких,
– Я служил идее! – выкрикнул старик. – А вы чему? Вы чему служили?
Мне этот парад крикунов был совершенно неинтересен. Внезапно меня озарило: теперь я абсолютно точно знал, что их здесь держит: именно сознание своей безоговорочной правоты, которым они наперебой друг перед другом хвалились. Коль скоро душа – это совесть, а совесть и стыд неразлучны, то им еще долго идти к осознанию своей собственной непоправимой вины. Не стану говорить, что пришел к этой мысли без какой бы то ни было подсказки со стороны. Катя подсказала мне это открытие – тем, что повинилась и ушла. Люся тоже ушла, ненадолго же хватило ее правоты. И эти упрямцы оба уйдут, чуть раньше или чуть позже. Но прежде – прежде пусть откажутся от безграничной уверенности в своей жизненной правоте. Сделать это им будет непросто: для старика, например, это означает перечеркнуть самого себя, а мой ловкач-приятель, предполагающий, должно быть, что совесть – нечто вроде присыпки для мозгов, не скоро поймет, что от него требуется. Как это верно: "Единственное, что возвышает человека до бессмертия, – абсолютная уверенность в своей правоте". Бессмертие душе дается не в награду и не в наказание, оно дается для того, чтобы душа осмыслила всю тяжесть своей неправоты, освободилась, очистилась от этой мерзости – и чтобы алгоритм ее или не знаю, как это называется, был вновь задействован на очередном витке бесконечной жизни. В материи все бессмертно, поскольку бессмертна она сама, все включено в ней в вечный круговорот. Как может природа допустить, чтобы бесцельно накапливались чудовищные количества душевной энергии, не подлежащей использованию? А я-то, чудак, ломал себе голову: где тут неандертальцы? Да мы же неандертальцы и есть, не из пены же морской родились наши души. Душа Наполеона давным-давно повинилась – и снова пущена в оборот, и, верно не один уже раз. Да может быть, я сам Наполеон и есть, только родившийся в болотной стране и в болотное время. Вот почему нас так здесь немного: все пущено в ход – после самоочистки. Я сидел за столиком рядом со спорщиками – и не слушал их, и внутренне над ними смеялся.
Кто же заведует этим вселенским механизмом? Странный вопрос, а впрочем, не такой уж и странный для нас, россиян, привыкших веровать в великую административную тайну. Никто не заведует: ведь нет же архангела, курирующего сохранение энергии, нет демона, охраняющего начала термодинамики, все это – самодействующие и самоналаживающиеся механизмы. Потребность в Модильяни, пристрастие к Высокому Возрождению, влечение к Эль Греко, поднимающие картины из запасников, возникают и затухают самопроизвольно, искусствоведы лишь улавливают импульс и после делают вид, что это они все придумали. То же происходит со всем, уходящим во временное небытие – и вновь возвращающимся к жизни, чтобы в положенный час снова угаснуть. Это всего лишь сравнение, колченогое, как и любое сравнение, но отчасти поясняющее то, что происходит с человеческой душой. Душа – или, точнее, тот неповторимый сгусток энергии, который в ней заключен, – тоже пульсирует, то проступая в жизни, то затухая, повинуясь какому-то многосложному вселенскому ритму, а также способности самой души на этот ритм отозваться, вовремя прочистить уши свои, забитые скверной преходящего опыта.
И – прощайте, ибо все вышесказанное ко мне не относится. Я, не сделавший в жизни никому никакого зла, с малых лет безвинно страдавший, злонамеренно погубленный, останусь здесь, где я есть, такова моя участь, поскольку я абсолютно и окончательно прав перед совестью своей, перед жизнью пресущей и перед людьми, прав изначально и на веки веков, и покаяться мне, увы, не в чем. Посягнувшие на мою жизнь дважды покарали меня: отобрали жизнь – и, превратив в безвинного мученика, лишили права на новую жизнь.
Что ж, я покоряюсь моей участи, мне важно было понять, почему и зачем, теперь же, осмыслив причины и цели, я без ропота и сомнений принимаю свою судьбу. По этим пустым аллеям, мимо мертвых золоченых фонтанов, среди ложной роскоши плебейского рая я буду бесконечно бродить, неся на плечах свой хрупкий, прозрачный, стеклянный, тяжелый крест любви и прощения. Но как же хочется жить, люди добрые, разве я жил? Разве это была жизнь, достойная человека? Разве не выстрадал я право на новую попытку? И разве виноват я в том, что так непоправимо прав?
Не сказав ни слова спорщикам, я поднялся и слепо, ничего не видя перед собою, пошел по сверкающей, грозно хрустящей гранитной террасе. Они кричали что-то мне вслед, насмешничали, порицали, но я не оборачивался и не отзывался: какое мне дело до их претензий ко мне, у них свой путь, у меня – свой.
Я шел и думал: Господи, если Ты есть, дай мне сил перенести эту вечную муку. Но Тебя нет, это я знаю наверное.
ЕСТЬ ТОЛЬКО Я.