Стенька рыбак
Шрифт:
Сами знаете, какое время было. В лазарете скандалы, на фронт не едут, явились дезертиры, сады по ночам трясут… весь у меня виноград сожрали. Риночку мы к тётке в Симферополь отправили, страх за неё напал. В первые большевистские дни пришлось скрываться, ночью бежали в Симферополь. Прожили там до немцев.
Доходили вести, что Стенька меня искал, кем-то заделался у власти. Вернулись
В ноябре немцы смылись, и появился Стенька. Его не тронули. Ходил в море, не безобразничал. А Риночку мы брать из Симферополя боялись. Поползли слухи, что придут скоро большевики, и будет самая настоящая разделка, - с «кадетами». И решили с женой, на всякий случай, до лучших времён, при первой тревоге, смыться. Доходили с севера вести жуткие: «всех кадетов-буржуев к стенке!» В марте забрали Риночку и эвакуировались в Константинополь. В июне вернулись добровольцы и мы вернулись. И тут самое интересное…
Прихожу в лазарет, а сёстры говорят: «а у нас Стенька Рыбак лежит». И увидал я молодчика, в самом-то злейшем сыпняке, в беспамятстве, в пожаре. Уж и бредил!.. Весь тут характер его сказался. И ругался, и проклинал, и к чертям посылал, и плакал, и ласкался, и мамку звал, и кишки доктору выпустить хотел, и Богу молился, и Бога-то…
И затомилось во мне, - и жалость, и грусть, и ласка. Это был чудеснейший экземпляр сильного и здорового парня, русского красавца, потерявшегося во всей этой беспардонности и хаосе нашем. Вдруг, раскроет глаза и смотрит, дико и в ужасе, и будто вглядывается в меня, что-то ему мелькает. Глаза ввалились, стали из серых синими, в черноту… Я приказал, чтобы его не оставляли ни на минуту, чуть что - давали шприц. Давила меня тревога: надо его спасти! Спать спокойно не мог, вскакивал и бежал к морю, в лазарет. И вот, как-то,
Выздоровел. Помню, зашел я к нему, сел у него на койке. Смотрел - смотрел на меня, зажмурился… - «Доктор… вы это меня спасли… мне сестрица сказала… выходили меня, и ночью приходили… и барыня ваша приходила…» Сказал ему - это уж наше дело, спасать. Так головой покивал, будто приглядывался.
– «Ты, говорю, парень славный, только дурак, бестолково-горяч… а славный» - «Славный?..» - недоверчиво так спросил, - и слёзы у него наплыли, и стыдно ему слёз своих. Но пересилил стыд.
Схватил мою руку - и крепко поцеловал.
– «Ну, доктор…» - и подавился слезами, не мог сказать.
Выписали его. Поручился я за него, он этого не знал. Видит - не трогают, стал рыбачить. И ещё на ногах шатался - вышел с друзьями в море. А тогда у нас с продовольствием туго стало. И вот, рано утром, в веранду - стук! Выбегаю - и вот, картина, стоят трое: впереди, еле на ногах, худой, жёлтый после болезни, Стенька, и у его ног круглая корзина, полна камсы; а по бокам, отступя, - как адъютанты, двое и у каждого в руках такая же корзина.
– «Солите, доктор!» Отказать не мог. Тут уж и я… заморгал. Он меня так и продовольствовал: и кефалью, и камбалой, и скумбрией, и нипочём денег не берёт.
Эвакуация подошла. Пришёл он ко мне, сказал: «Не уезжайте от нас… не дозволим тронуть». Я остался. Правда, меня арестовали, но Стенька тут ни при чём, напротив… И пришло страшное, и в этом страшном… но об этом как-нибудь в другой раз.
Март, 1936 г.
Париж.