Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
Кое-где на тротуарах стояли кучки пожилых людей — седоусые поляки, евреи в длинных пальто и в черных шелковых шапках, женщины в платках; и всюду за окнами, драпированными покорным цветом, чувствовалось жадное любопытство к победившей силе.
Сергей никогда, кажется, не испытывал такого возбуждения. Щеки и уши горели, всю силу своей души тратил он на выкрикивание слов песни. И потом, когда прошел угар, он чувствовал жжение в подошвах — так молодецки бил он сапогами по мостовой побежденного города.
Красивые дома на главной улице, отличавшиеся от киевских более темным цветом стен и обилием гипсовых украшений, среди которых были вправлены,
Война казалась полной смысла. Вот они ценой великих трудов завладели этим нарядным городом, где так легко и приятно будет жить.
Неясная иллюзия всех ослепила: им казалось, что для себя завоевали они этот город, для того, чтобы навек расстаться с землянками, не спать на голой земле, не голодать в бедных своих деревнях, не надрываться в непосильном заводском труде. Это были великолепные минуты, когда тысячи русских солдат шли по улицам Перемышля и пели:
Жив дух славянства, верный преданьям...Ночевали они на открытом воздухе; командир полка запретил занимать казармы, чтобы не занести в армию тифозной эпидемии, которую предполагали среди австрийского гарнизона.
Всю ночь гнали через город пленных.
Утром Сергей подошел к Пахарю и Марковичу, вполголоса говорившим между собой. Ему нравилась эта дружба между дворянином вольноопределяющимся и юзовским рабочим. Глаза у обоих были красные, опухшие, лица темные, злые.
— Чего это вы? — сказал Сергей. — Знаете, тут курица двенадцать рублей стоит.
Маркович усмехнулся и сказал:
— Полез с голоду к тетке одной и теперь боюсь, как бы в генералы не произвели. Черт его знает, дама такая, что страшно вспомнить: «...я це кохам, я це кохам». Толстая, а хлеб мой весь сожрала.
— Это бывает, — сказал Пахарь, — сколько хочешь бывает. — Он вдруг сморщился и протяжно выругался: — Пошли наши по домам шарить, даже вспомнить тошно: кричат очень, особенно бабы. Скорей бы дальше гнали. В одну ночь мне этот город опротивел.
— Это нехорошо, — строго сказал Маркович, — мародерствовать стыдно.
— Я разве один? — сказал Пахарь. — И Порукин ходил. Я потом все Сенку отдал: не надо мне, я ведь когда-то рабочим был.
Законы войны — не простые законы, и не так уж легко понять их. Пожалуй, ни в одной области люди не делают столько предсказаний, столько самоуверенных обобщений, как в военной. Каждый мало-мальски образованный человек спешит объяснить смысл тех или иных стратегических движений, предсказывает наперед исход войны. Отставные генералы и адмиралы считают своим долгом писать статьи и целые книги о том, какой будет война — маневренной или позиционной, молниеносной или длительной, какой род оружия будет решающим. Со злым и непокорным лукавством война не дает разгадать себя. Не понять добросовестным схоластам ее законов.
Законы ее успехов и неуспехов, движение ее к победе или к поражению объемлют всю противоречивую сложность человеческих деяний, и часто самоуверенные, милитаристические напыщенные идеи и чувства, подобно взбесившимся лошадям, завозят народы и страны в такие гнусные болота, что поколения несут на себе печать морального падения и духовной нищеты.
Не просты законы
Думали ли домовладельцы в сотнях русских городов, вывешивая десятого марта 1915 года трехцветные флаги, и адвокаты, кричавшие «ура» в ресторане «Эрмитаж», думал ли великий князь Николай Николаевич, глядя на заблестевшие слезой при счастливой вести глаза своего царственного племянника, думал ли рассудительный генерал Селиванов, герой дня, что в утро взятия Перемышля, когда девять пленных генералов и сто семь тысяч австрийских солдат пошли в глубь России, был заложен крепкий фундамент поражению русских и гибели огромного Юго-Западного фронта?
Нет в войне общего, сразу дающегося закона. Часто победа увеличивает силу и приближает день торжеству, — и все же коварны законы войны.
XXVIII
«Дорогая моя, любимая моя, вот уже сто дней, как мы расстались с тобой Последнее письмо твое я получил двадцать три дня тому назад. Теперь особенно трудно с почтой, мы все время в движений, может быть, через месяц или два окажемся... Представляешь себе: я хожу по венским улицам, сапоги блестят, как солнце. Ну, не буду. Это ведь все шуточки. Сейчас мне хорошо: я лежу на траве, невдалеке шумит между камнями ручей. Еще позавчера я лез по крутому склону горы, рядом ползли десятки моих приятелей, лил дождь, лязгали австрийские пулеметы. Мы задыхались от крутого подъема, обламывали ногти, цепляясь за выступы камней. Осколки гранат щелкали по скалам и шуршали в мокрой траве. Сто дней войны! Как в тумане, мелькают серые полосы мерно идущих людей, вереницы обозов, окопы, славные воины, бьющие вшей, пригибающие головы к земле; я слышу их тихие разговоры, такие же бесконечные и серые, как земля, ими защищаемая. Черная лужа на дне окопа, неживые люди валяются на скучной, пустой земле. А впереди те же бесконечные дороги, вспышки и грохот, холодная вода в сапогах, скрип, топанье и тихие ночные разговоры, бесконечные, серые. Когда же мы увидимся с тобой? Да увидимся ли мы когда-нибудь с тобой? Увидимся, увидимся, не может быть иначе. Увидимся, Олеся, единственная моя, хорошая моя...
Я лежу на траве! Понимаешь, ты не можешь понять этого, — на траве! И горное небо такое синее, и облака необычайно белые, белее этих облаков нет ничего. И сосны шумят. И мне все вспоминается Криница, наши прогулки в горы, — там тоже синее небо, мы сидели с тобой на теплой земле, на прошлогодних листьях, и я тебе врал про каких-то офицерш, которых не было никогда и которых никогда не будет, потому что всю любовь, все, что есть в моем сердце, ты забрала, моя дорогая...»
Он перестал писать, приподнялся.
Очень странно было чувствовать одновременно прохладу воздуха и горячее солнце. Красные медные иглы плотно лежали в нежной зеленой траве; когда Сергей приподнялся, иглы заскользили под рукой, словно смазанные жиром. Тени от облаков лежали на лесистых склонах гор, облака двигались медленно, плавно, как грустные мысли. Красные домики в долине, яркая плотная трава, которая сама светила зелеными лучами, теплые живые тела сосен в каплях смолы и шуршащих лоскутах янтарной просвечивающей кожицы — все, вдруг покрывшись тенью, стало тяжелым и постаревшим.