Степная дорога ночью
Шрифт:
– Да хошь и не застанешь, еще тебе лучше: соблазна не будет, – заметил старик.
– Хорошо это тебе говорить, – вспыльчиво возразил белый парень. – Неделю-то целую работаешь, рук не покладываешь, а тут еще и улицы не застань. Оно, пожалуй што, куда складно слова-то у стариков выходят, когда они об соблазне толковать начнут; а сами небось тоже в старину-то не очень на соблазн-то глядели.
– Это ты верно про стариков говоришь; но плоть свою усмирять тоже должен, дабы власти над собою врагу не давать, – продолжал резонировать старик.
– Нечего ее усмирять-то! И так она у нас небось не очень-то разыгрывается. Я вот, двое-то суток на мельнице бымши, может, двумя фунтами одного сухого хлеба продовольствовался, – так уж какая тут плоть будет?..
– Сам виноват! Отчего больше хлеба с собой не взял?
– Отчего? На полдня всего ехал-то, а мельник (провалиться ему!) двое суток меня продержал. В сердцах они с хозяином моим, так вот он меня и продержал. На-ка, дескать, посмотри, какую я над твоим хозяином власть большую имею.
– За што ж они в сердцах-то?
– Поди разбери их! Первое дело: мельник у нашего дочь за сына сватал. Не отдал наш-то: я, говорит, дочь свою за мужика отдать не намерен; а отдам либо, говорит, за попа, либо за приказного, – потому из вольноотпущенных он у нас и живет как есть на барскую стать. А другое дело: вздумали у нас церкву строить; а хозяин-то мой с мельником первые,
– Вот они, вражьи-то плевелы – по всему приходу разрослись, – уныло промолвил старик. – Цепки лапы-то у проклятого – всех он их к себе перетаскает. О-о-хо! Велики, велики, братцы мои, грехи-то наши!
– А вы куда ездили? – спросил я старика.
– Благочинный по селам с бумагами посылал. Бумаги такие из консистории присланы: внушение духовенству о приложении вящего прилежания относительно распространения в черном народе грамотности и нравственных чувств… Очень уж донимают нашего брата этими дежурствами. Разносишь, разносишь эти бумаги-то, а, как я теперича понимаю, все это одни грехи, потому чувства у всякого человека и так есть, а грамоте кто захочет, сам выучится… Вот хоть бы теперь: двадцать два села выходил – таково разломило, а покормить нигде порядком не покормили, – не то штобы кашки али убоинки старику, а и щей-то чрез великую силу вольют. Скупищие эти сельские попадьи – страсть какие скупищие; всего-то у них, по их сказам, нет, всего-то им мало!.. Да кстати, ходимши по селам, к лекарке одной заходил, в дворне тут у одного барина живет, ловкая старуха, рассказывают. Сынины волосы к ней носил, рассказывали, потому, искусница великая она напущенные болезни лечить. Вот они, волосы-то, – добавил старик, вытаскивая из-за пазухи прядь черных волос.
– А разве на сына вашего напустил кто-нибудь? – спросил я.
– Бог его знает! Он у меня с самого малолетства чудной какой-то был. Все бы ему углем да мелом стены чертить; а потом в семинарии с живописцами знакомство свел, рисовать от них научился. С этого самого и сталось ему, как я понимаю, потому учиться совсем бросил, и хошь из одного класса в другой его и перетаскивали, – певчим он, видишь ли, был, – однако все в третьем разряде держали, и всегда я думал, что не кормилец он мне, ибо из третьего разряда только священниковы дети, и то при больших хлопотах и расходах, достигают священства, а дьячковы никаких прав не имеют, – все одно что пастух, даром что лет двенадцать там он – и сам лямку-то трет, и родитель-то, при бедности при своей великой, содержит его в губернии. А там ведь расход-то – о-ох какой! Все животы свои, бывало, туда перевозишь, – сам-то хошь без хлеба сиди… И никак таперича не могу я понять, сколь бы долго ни придумывал, отчего это ему такая блажь в голову зашла?.. И добро бы еще божественные картинки писал либо, что всего лучше и спасительное, образа святые, а то бог знает что изображает. Была тут у нас в селе девица одна дворовая, – правду надо сказать, что ни есть прекрасная девица, истинно ангельской красоты, только очень уж вольным нравом и, следственно, зазорным поведением обладала, – так он ее листах на тридцати написал: то она у него на картинке за водой идет, то корову гонит, то на яблоню по лестнице лезет. Дивом дивился я, откуда у него такое мастерство взялось: живая совсем на его листах выходила эта девица – стоит и смеется… Полтора года прошло, как он совсем курс окончил, и не то чтобы отцу при старости лет помогать, он сам же на моих хлебах живет. А у меня какие хлебы-то? Известно, что двадцатая дьячковская часть – один-то рот иной раз куды тяжело продовольствовать. Пробовал я ему говорить: што ты, мол, Петруша, места себе не ищешь? Молчит, и ведь не то чтоб он молчал тогда только, когда его упрекать почнешь, – нет! Как от молчальника какого, никогда почитай слова-то не добьешься, и так, я тебе сказываю, скучен он у меня, так-то скучен,
– Что ж вам сказала лекарка, к которой вы заходили?
– Ничего почти внове-то не сказала. Посмотрела только на волосы и говорит, что действительно по злобе испорчен, и вот трав каких-то дала, по зорям поить его этими травами наказывала, – может, говорит, и пройдет.
– Все это, я полагаю, врет она, лишь бы деньги содрать, – вмешался в разговор белый парень. – Она многих так-то надула, лекарка-то эта, слышал я про нее. Сам посуди: как она про человеческую болезнь по одним волосам узнать может?
– Этого ты не говори, свет! Не только по волосам, по одному крошечному клочочку от рубашки всякую болезнь узнают, – на то они ведьмами и называются. Была вон тоже в нашем селе такая-то (умерла теперь): «за двадцать верст, говорит, насквозь всякого человека вижу, а больше, сказывала, мне не дадено». У них ведь тоже, свет, одному одно дается, другому другое – не всякому поровну.
– Как это таперича они всю эту науку постигают? – спрашивал белый парень.
– Разно постигают. Иные вон от старших со смертной постели принимают. Было это на виду у меня: сосед был у меня, славный мужик такой, никто про него худого-то и думать не мог; а он, как стал умирать, так-то мучился жестоко, что некому передать науки своей, так-то стонал да скорбел! Не выйдет у такого человека душа из тела без того, чтобы он колдовства своего кому-нибудь не передал. Вот в это время ты только подойди к нему да скажи: дай, мол, мне, – он тебе и даст, одну руку только дает, и ничего в этой руке ты не ощупаешь, а колдуном сделаешься. После этого колдун и умереть может, потому наследника по себе оставляет – есть где нечисти-то адовой усесться… И тут ты, без всякой помочи, зверем каким захочешь перекинуться – зверем будешь, птицей – так птицей, – только, слышно, все это они через ножи делают. А куда трудно, говорят, им через ножи-то перекидываться, особенно поначалу, – таково-то визжат они в это время, словно режут их.
– Была и у меня бабка такая-то, сказывают, – добавил белый парень, – мачехой отцу моему приходилась, так отец-то подкараулил, как она через ножи-то в свинью перекидывалась, да и украл ножи-то эти и сжег их, так она свиньей навсегда и осталась. Бывало, говорят, подойдет к избе-то в полночь, – хрю, хрю: ножи-то, значит, свои все разыскивала; а отец дубиной ее и разварганит, так она в свином образе и издохла…
Фамильное предание белого парня так же сильно озадачило дьячка, как сам он час назад озадачил его своими страшными рассказами про римского папу и про нарождение антихриста. Полночная тишина, очевидно, увеличивала страх суеверного старика. Притворяясь неверующим в бабку, умершую в свином образе, он тем не менее судорожно-скоро шевелил губами.
II
Долго таким образом ехали мы. Разговор не клеился. Белый парень начал было рассказывать, как в Ельце одного мещанина (и ведь непьющий совсем человек-то был!) черти на мельничную сваю втащили, а свая на самой середине реки стояла; но рассказ вышел вялый какой-то. «И как это ухитрило его забраться туда?» – неоднократно в глубоком раздумье спрашивал себя белый парень; но полночь не давала ему никакого ответа на этот интересный вопрос.
– Батюшки! А ведь сверток-то к нам на село мы пропустили, – возопил старик.
Неподдельный ужас отразился на лицах моих спутников.
– Обшел! – сказал шепотом белый парень.
– Обшел! – еще тише повторил дьячок.
Оба они были решительно неподвижны. Как будто воочию видели они, что эта тайная сила, которая, по их выражению, обошла их, взяла лошадь за узду и ведет совсем не туда, куда им следует ехать. Выше облака ходячего, ниже леса стоячего летит как будто за ними сила эта, хватает их всею сотнею когтистых рук своих, и тащит их за собою в непроходимый и дремучий лес, и гогочет от радости. Так велик был страх моих приятелей, с которым они произносили роковое: обшел!