Стихи и эссе
Шрифт:
В этом наблюдении прослеживается позиция "вненаходимости" автора (М.М. Бахтин) и отстраненности. "Если выпало в Империи родиться,/лучше жить в глухой провинции у моря" [23, 3, 11].
Агрессивность власти не исчезает, но она мельчает и одомашнивается, что ведет к разрушению: "Говоришь, что все наместники — ворюги?/Но ворюга мне милей, чем кровопийца" [23, 3, 11]. Происходит разрушение и религиозного культа, и власти: "Помнишь, Постум, у наместника сестрица./Ты с ней спал еще. Недавно стала жрица" [23, 3, 12].
В 1977 году закат Советской Ймперии был фактом предрешенным: "Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот./Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот./Там, грубо говоря, великий план
В том же 1977 году в "Письмах династии Минь" Бродского отражена мертвая инерция, апофеоз механистичности: "Скоро тринадцать лет, как соловей из клетки/вырвался и улетел. И на ночь глядя, таблетки/богдыхан запивает кровью проштрафившегося портного,/откидывается на подушки и, включив заводного,/погружается в сон. Специальное зеркало, разглаживающее морщины,/каждый год дорожает" [23, 3, 154]. Метафора зеркала относится к госпропаганде, которой все труднее поддерживать величие власти. "Богдыхан", запивающий таблетки, — это выражение геронтократии, оказавшейся у власти в СССР.
Бродский, обращаясь к имперской теме, часто пишет о "Римской Империи" и переносит туда место действия. На первый взгляд, его тексты мало связаны с текущими событиями, но на деле это позволяет выявить наиболее устойчивые и характерные признаки современной Империи.
Тема насилия начинается с освоения пространства тюрьмы в "Инструкции заключенному" [23, 2, 23] и далее появляется в античных декорациях. Убийство в Империи представлено, как "справедливая и логичная смерть" [23, 2, 400]. Тема приговора и расстрела в "Конце прекрасной эпохи" [23, 2, 312] демонстрирует остраненность взгляда — человек лежит у стены, и это не вызывает ужаса.
Здесь очевидна механистичность Империи: все идет заведенным порядком. Гетеры, рабы, откупщик, толпа — действующие лица, принимающие правила игры, где возможна даже некая небольшая свобода, точнее игра в свободу. Характерно, что в Империи только один статус у женщины — гетера. В обществе рабов, где духовность сведена к минимуму, это логично.
Империя иерархична. В то же время слабые и сильные стороны этого мира не могут существовать друг без друга: "Власти нету в чистом виде./Фараону без раба/и тем паче — пирамиде/неизбежная труба" [23, 2, 347]. Нельзя освободить раба от власти — вместо прежней возникнет новая — что и произошло при образовании СССР. Власть в новых декорациях пришла на смену Российской Империи. Раб нуждается во власти, поэтому попытка свергнуть власть и построить новое государство в стране с прежним рабским сознанием заведомо обречена на провал.
Грек перед бегством из Империи "высыпает на/железный стол оставшиеся драхмы" [23, 2, 404]. Это способ государственного контроля, государство может воздействовать не только насилием. Деньги — еще один имперский идол, идол государства. Отслеживание движения денег, ограничение подданных в денежных средствах позволяет легко держать человека в подчинении.
Позиция героя меняется, когда поэт переживает опыт эмиграции. "В стране зубных врачей" герой — "шпион, лазутчик, пятая колонна/гнилой цивилизации" [23, 3, 25]. Он пытался остаться
Оден также много внимания уделял "механистичности" существования Империи. Он отмечает стремление говорить не то, что следует сказать, а то, что принято и нужно говорить. Великан, как ребенок, говорит раньше, чем думает, а необходимый для его роста прием пищи — смысл и цель его существования. Отсутствие интеллекта у младенца-людоеда ведет к пустословию, которое, как вакуум, засасывает слушателей — пищу великана. Задача диктатора — игра на публику и пожирание независимости их мышления, что пополняет силы "креативного зерна", вложенного в чудовище этой же толпой, и еще больше разжигает его аппетит: His distinction between Me and Us Is a matter of taste; his seasons are Dry and Wet; He thinks as his mouth does (Mundus et Infants, 1942) [115, 324].
Разница между "мной" и "нами"/Это дело вкуса; его времена года Сухой и Мокрый сезоны;/Он думает так, как подсказывает ему рот" (пер. наш — Д.М.).
В Древнем Риме долго сохранялись старинные судебные обычаи, г согласно которым на суде нужно было проделывать определенные действия и жесты, говорить определенные слова присяги, и этого было подчас достаточно, чтобы выиграть дело. Смыслу речи почти не отводилось значения, что подчеркивало фиктивность государственного и судебного аппаратов и, в конечном счете, "механистичность" Империи.
Беззаконие власти здесь становится формой одной из величайших святынь. Получается парадокс: беззаконие оборачивается собственной противоположностью, даже "святостью": Still his loud iniquity is still what only the Greatest of saints become — someone who does not lie: He because he cannot
Stop the vivid present to think, they by having got Past reflection into
A passionate obedience in time (Mundus et Infants, 1942) [115, 324].
Все же его откровенное беззаконие, есть то,/Что подходит только величайшим святым, которые не лгут;/Ибо он не может заставить живое настоящее перестать думать, а они превращают/Прошлую мысль в/Страстное поклонение времени" (пер. наш — Д.М.).
У Бродского мы видим Империю как способ существования общества. И любая демократия в итоге может оборачиваться империей, так как общество создано под среднего человека: "Империя — страна для дураков" [23, 2, 397]. Образ Римской империи закреплен в сознании как ее классический образец, так же как Греция — классический образец демократии. Через мифологическую и историческую оболочку (декорации) проглядывает иная эпоха: "Слепящий блеск хромированной стали./На сорок третьем этаже пастух,/лицо, просунув сквозь иллюминатор,/свою улыбку посылает вниз/пришедшей навестить его собаке" [23, 2, 401]. Рим появляется в ранних стихах: "Отрывок" [23, 2, 100], "Ех ponto" [23, 2, 124].