«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:
Поэтессе Саре Погреб приходят на память другие приступы — малярии («Ох, трепала малярия…» 1983), когда «стебелёк температуры рвётся вверх и в ушах стоит перезвон, мерещится «ночь в окне на задних лапах» и нападающий конь, от которого ни убежать, ни скрыться. И порою вновь и вновь — «Из жары и из озноба / Лихорадка кофту вяжет».
А вот Беллу Ахмадулину навещает не столько память, сколько воображение, навеянное рассказами её родных: она якобы помнит, что происходило с нею сразу после её рождения — «это я от войны погибаю / под угрюмым присмотром Уфы», «Как белеет зима и больница!» «С непригожим голубеньким ликом, еле выпростав тело из мук», младенец слышит «Буря мглою…» и баюшки-баю («Это я …», 1968).
Менее
А через пять дней ты, «к несчастью», здоров и забываешь и обиды, и докторов. «А мысль о смерти спит на дне колодца».
Иная ситуация, на этот раз юмористическая, припоминается Владимиру Соколову в стихотворении «Болезнь» (сб. «Вторая молодость», 1971). Это уже не раннее детство, а 3-ий класс школы, и недомогание не тяжёлое, хоть и с температурой, но жар проходит, и можно рисовать и читать «книжки умные» — «Детство Тёмы», про капитана Гаттераса, о «Наутилусе». Больного навещает одноклассница, в которую он влюблён, и завидует ему («Счастливый, две контрольных пропустил»), и тоже хочет заболеть, чтоб не ходить в школу: «Находилась, научилась, заболею к декабрю». А герой дарит ей на память свой рисунок.
Следующие три стихотворения явно перекликаются между собой. Первое — «Из детства» Давида Самойлова (сб. «Второй перевал», 1963) о малыше, который во время болезни («Я маленький, горло в ангине») слушает, как папа поёт ему пушкинскую «Песнь о вещем Олеге».
Я слушаю песню и плачу, Рыданье в подушке душу, И слёзы постыдные прячу, И дальше, и дальше прошу.О чём же плачет ребёнок? Не только о гибели коня и князя — он вдруг осознаёт конечность человеческого существования и всего живого на земле: «И плачу о бренности мира / Я, маленький, глупый, больной». А вокруг обычное течение жизни, за окном падает снег; как осенняя муха, «дремотно жужжит за стеной» квартира (явно коммуналка). И врываются в быт и в ребячье сознание важные проблемы бытия — не без участия русской поэзии.
Автор второго стихотворения Б. Окуджава прямо ссылается на самойловское и повторяет его зачин: «Я маленький, горло в ангине…» / (Так Дезик однажды писал)». Но продолжает иначе — герою не спится, и слышатся ему чьи-то шаги, будто некто неведомый мечется во мраке в поисках ночлега и тепла и обдирает ладони о промерзшие замки.
И что-то меня поднимало, сжигало, ломало всего, я думал: а вдруг это мама?..Но сам-то он никуда не бегал, однако почему-то «кровоточат
Третье стихотворение тоже возвращает нас к первому, но написано спустя три десятилетия и принадлежит перу молодого поэта Бориса Рыжего — «Ну вот я засыпаю» (1997), тоже о мальчике, которому отец читает наизусть лермонтовскую элегию «Выхожу один я на дорогу», и тот задумывается, но не о смерти, а об одиночестве.
Я просыпаюсь, папы рядом нет, и тихо так, и тлеет понемногу в окне звезда, деревья за окном, как стражники, мой охраняют дом. И некого бояться мне, но всё же совсем один. Как бедный тот поэт. Как мой отец. Мне пять неполных лет, и все мы друг на друга так похожи.На сей раз маленького героя окружает не быт и не знакомый пейзаж, а мироздание, охраняющее тишину и покой (почти как у Лермонтова — звёзды и деревья). Но на душе одиноко. И в этом чувстве одинокости все люди похожи — и поэт, и папа, и пятилетний сын.
И у Самойлова, и у Рыжего отцы читают заболевшим детям русских классиков, и «взрослая» поэзия вызывает у слушателей сопереживание, сострадание и отнюдь не детские раздумья.
Как видим, у каждого поэта свои воспоминания о детских болезнях: кто-то не может забыть о болезненном, голодном детстве; кого-то и в зрелости преследуют сны о давних бредовых видениях; кто-то, жалея себя, больного, представляет себе собственные похороны, а ктото, заболев, радуется передышке от школы и уроков; к кому-то тогда впервые приходит осознание смерти, а кого-то настигает чувство глобального одиночества.
А что, читатель, вспоминаете вы? И какие книжки читаете вы своим детям?
2012
«Весь день хлопочет Золушка…»
Образ Золушки в русской поэзии ХХ века
Одна из самых популярных и любимых детских сказок — сказка Шарля Перро по-французски «Сандрильона», а по-русски «Золушка» — была переведена на русский язык в XVIII в. с ошибкой переводчика: вместо туфелек, отороченных мехом, появились хрустальные, и так они закрепились в сознании русских читателей. Правда, есть и другая версия, что Перро, переделывая народную сказку, сам заменил туфли с беличьим мехом (которые носила фаворитка короля) на хрустальные, так как хрусталь считался тогда символом мечты.
А вот русский аналог французского имени героини — Золушка — придуман был не сразу. Возможно, впервые Золушка возникла с ударением на втором слоге, со строчной буквы как приложение (вроде некрасовской «Маши-резвушки») в стихотворении Е. Ростопчиной «И мне пришлося новой Сандрильоне, / Как некогда золушке той смиренной…» (1850). Позднее уже в привычном произношении это имя прозвучало в очередном русском переложении сказки (1875).
Мы все хорошо помним, как в детстве переживали и радовались за Золушку. Не забывают эту сказку и взрослые. Неудивительно, что на протяжении трёх веков она многократно использовалась и варьировалась в разных видах искусства — от живописи до балета и кинематографа.