Стихи современных поэтов
Шрифт:
Не трать дыханья, которым одарил тебя этот вдох.
3
Но и в этом сне так легко виденье становится страшным мороком. Так рыба, блеснув в волне, уходит в глубинный ил, так меняют цвет хамелеоны. Город стал блудилищем, сводники и шлюхи закликают затхлыми прелестями; девушка, вышедшая из волн, надевает коровью шкуру, чтобы даться быку; поэт смотрит на кровоточащие статуи, а толпа швыряет в него дерьмом. Уходи из этого сна, как из кожи, иссеченной бичами.
4
В диком мотовстве ветра вправо, влево, вверх, вниз кружится мусор. Смертный пар цепенит людские тела. Души рвутся покинуть плоть, они жаждут, но нет воды, они тычутся, как в птичьем клею, взад, вперед, наугад, бьются тщетно, и уже им не поднять крыльев.
Край
5
Мир укутан в снотворные простыни. Ему нечего предложить, кроме этого конца. Жаркой ночью высохшая жрица Гекаты, груди настежь, на крыше дома исторгает рукодельное полнолуние, а две маленькие рабыни, зевая, в медном размешивают котле душные зелья: завтра вволю насытятся любители.
Страсть ее и белила как у трагической актрисы, и уже осыпается гипс.
6
Под лаврами, под белыми олеандрами, под колючей скалой, и стеклянное море у ног, вспомни, как хитон на глазах моих раскрывался, соскальзывая с наготы, и ложился вокруг лодыжек, мертвый, не так ли упал этот сон между лаврами мертвых?
7
Серебристый тополь в ограде его дыхание отмеряет часы твои днем и ночью водяные часы, полные небом. Его часы в свете луны тянут черный след по белой стене. За оградой несколько сосен, потом мраморы, и огни, и люди, изваянные, как люди. Только черный дрозд щебечет, прилетая пить, и порою ты слышишь голос горлицы.
Вся ограда - десять шагов; можно видеть, как падают лучи на две красные гвоздики, на оливу и на малую жимолость.
Будь таким, как есть. А стихи не отдай утонуть в густом платане: вскорми их твоей скалой и почвой. А лучшие закопай в нужном месте, чтоб найти.
8
Белый лист бумаги, суровое зеркало отражает тебя таким, как был.
Белый лист, у него твой голос, твой, а не тот, который ты любишь. Твоя музыка - это жизнь, которую ты растратил. Если хочешь, верни ее, коли сладишь с Безразличным, которое вновь и вновь отбрасывает тебя к началу.
Ты странствовал, видел много солнц, много месяцев, прикасался к живым и мертвым, знал мужское горе, женский стон, детскую обиду, но все познанное - лишь бесплотная груда, если ты не доверишься этой пустоте. Может быть, ты найдешь в ней свои утраты: юный цвет и глуби праведной старости.
То, что отдал ты, - твоя жизнь; то, что отдал ты, - эта пустота: белый лист бумаги.
9
Ты рассказывал о том, чего они не видели, а они смеялись.
Все равно - тебе плыть по темной реке против течения, идти по неведомой тропе упрямо, вплотную, и искать слова, пустившие корни, как мозолистая олива, пусть смеются, и стремиться посеять мир иной в это душное одиночество, в руины времени, позабудь их.
Морской ветер, рассветная прохлада они есть, хоть их и не ищут.
10
В час, когда сбываются сны, в первом сладком свете зари я увидел, как раскрываются губы лепесток за лепестком.
Тонкий серп засветился в небе. Я боялся, что он их срежет.
11
Это море называется тишь, корабли и белые паруса, тяжкий вздох бриза с сосен и Эгейской горы. Твоя кожа скользит по коже моря легко и тепло мысль неясная и тотчас забытая. Но в расселинах черным соком хлынул раненый спрут в глубину где конец, как подумать, прекрасным островам.
12
Набухает зной в венах воспаленного неба. Кровь взрывается она ищет обретения радости по ту сторону смерти.
Свет - как пульс, реже и реже, и вот-вот остановится совсем.
13
Солнце вот-вот замрет. Призраки зари дули в сухие раковины. Птица пела лишь трижды и трижды. Ящерица на белом камне, неподвижная, смотрит в выжженную траву, где вьется уж. Черное крыло резким взрезом метит синий высокий свод: вглядись, и он распахнется.
Воскресение в родильных муках.
14
И вот в плавленом свинце ворожбы блеск летнего моря, обнаженность жизни, путь, привал, уклон и подъем, губы и лелеемая
Как сосна в полдень, взбухшая смолой, рвется родить пламя и не терпит родильных мук,
созови детей собрать пепел и высеять. Что свершилось, то правильно свершилось.
А чего еще не свершилось, то должно сгореть в этом полдне, где солнце пригвождено в сердце столепестковой розы.
ИВ БОНФУА
Под октябрьским солнцем
Эссе
Перевод с французского БОРИСА ДУБИНА
Читаю долгожданные французские переводы этих чудесных стихов и, на секунду мысленно оторвавшись от них, переношусь в Лондон - воплощенное море в его неустанном движении. Бывая там еще недавно, я всегда радовался, потому что знал: рядом с Марбл Арч есть милый и тихий дом, где я снова увижу Йоргоса и Маро Сеферис. Обычно я добирался туда пешком, на закате, словно пытаясь собрать те сизые, а часто еще и холодные, непогожие дали в одно и принести их в дар солнцу, которое во что бы то ни стало вот-вот проглянет сквозь расступившийся городской вид, поравнявшись с водой. В чуть освещенных комнатах, но от этого их полумрака какой-то по-особому здешний, до предела напряженный, вопреки еще туманящим лицо заботам дня упорно сосредоточенный на единственной мысли Йоргос Сеферис - говорю это не для похвалы, а всего лишь в попытке через игру аналогий, привязывающих нас к вещам, точней очертить душу - был для меня такой чистейшей уместностью, до того безошибочным звуком в дисгармонии будней, что его бы с лихвой хватило, чтобы свет бытия, даже исчезнув за нашим горизонтом, никогда не смеркался. Большой поэт равен себе во всем. Нигде так, как в доме у Сефериса, я не чувствовал желания просто быть, быть рядом, чтобы по доверительному разговору воочию убедиться: достаточно единственного образца верности - и даже, может быть, неважно чему, - чтобы риф, пена, звезда перестали служить обессмысленной декорацией смерти. И опять-таки, лишь из рук Сефериса я как высочайшую честь принимал простое право оставаться собой, полную свободу от опаски и устава, которыми отягощен обычно наш путь.
Но как ни действовало на меня его присутствие, я догадывался, что Йоргос Сеферис и сам чего-то ждет, что и его снедает какое-то сомнение, что он подавлен другим, куда более глубоким и тяжким изгнанничеством, чем необходимость жить в другой стране и другое ремесло. Да, ясностью в вопросах повседневной морали, уравновешенной мудростью, проницательной оценкой событий и людей он - человек солнечной природы. Но есть в нем и что-то охряное, пустынное. Иногда своим внезапным молчанием он наводил на мысль о согнутой под темным бременем фигуре, чей силуэт видишь по ночам на изрытой поверхности Луны. Чтобы яснее представить Сефериса, я вспоминал о средневековых книгах, изображавших распятого Спасителя между Солнцем и Луной, словно растворяя его страдание человека в доверии космическим стихиям, и мысленно воссоединял оба эти начала - дневное и ночное - в своеобразном знаке стойкости и переходности разом. Но этот двойственный знак - не простая причуда ума, он существует въяве: это октябрьское солнце, каким его знает Средиземноморье и помнит Сеферис. Когда два года назад я увидел поэта в его новом афинском доме, на террасе и как раз в октябре, он как бы сливался с этим солнцем в одно, вместе с тем приоткрывая неравнодушному взгляду, что свет несет в себе и нашу прозрачность, и неизбежную черноту. Тогда я вдруг почувствовал, до чего она близка современности, эта пора плодов, которые сама же скоро сорвет. Есть в году такие дни, дни между зрелостью и смертью, когда жизнь разом раскрывается во всем великолепии и обреченности. Она ставит тебя перед противоречием, но и перед образцом, подсказывая, как дать этому образцу развернуться в сердце. Я всегда любил его, это октябрьское солнце, здесь и там, на любом берегу. Позже, читая стихи Сефериса, я почувствовал его опять - увиденное мыслью поэта, прирученное его словом.