Стихотворения. Поэмы
Шрифт:
Есенин облюбовал одного Блока, к нему пошел за советом. Блок увидел в Есенине крестьянского поэта-самородка. Но в то время поэт уже не был наивным молодым крестьянином, далеким от общественных интересов. Есенин приехал в Петербург не прямо из рязанской деревни. Он два года (1912–1914) провел в Москве, работал в типографии Сытина, слушал лекции в университете Шанявского. Дружба с рабочими типографии безусловно сказалась на мировоззрении Есенина, на его идейном развитии.
Возникновению легенды о «парне в рубахе», поэте-гармонисте способствовал сам Есенин, подчеркивавший свое деревенское происхождение. В Петербурге он продолжал носить крестьянскую одежду, при встречах с друзьями напевал народные частушки под гармошку.
История русского общественного движения
Едва ли только ради сенсации, чтобы прослыть оригинальным, Есенин так крепко держался за смазные сапоги. Было время, когда он скитался по ночлежкам, был в положении бедного разночинца с медным пятаком в кармане. Среди частушек, записанных Есениным, есть и такая:
Наши дома работают, А мы в Питере живем. Дома денег ожидают, Мы в опорочках придем.Кроме того, Есенину казалось, что своим стилизованным костюмом он подчеркивает значение крестьянства в общественном и литературном движении. Но история с переодеванием чересчур затянулась. Он и после 1917 года не прочь поиграть в мужика.
Маяковский рассказывает о встрече с Есениным:
«Он мне показался опереточным, бутафорским. Тем более, что он уже писал нравящиеся стихи и, очевидно, рубли на сапоги нашлись бы.
Как человек, уже в свое время относивший и отставивший желтую кофту, я деловито осведомился относительно одежи:
— Это что же, для рекламы?
Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло.
Что-то вроде:
— Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной…
…Уходя, я сказал ему на всякий случай:
— Пари держу, что вы все эти лапти да петушки-гребешки бросите!» [2]
2
Владимир Маяковский. Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. 12. М., ГИХЛ, 1959, с. 93–94.
Маяковский в желтой кофте и Есенин в рубашке, вышитой крестиком, — явления в чем-то схожие. В обоих случаях бутафория — пощечина господствующему вкусу.
Октябрьская революция была воспринята Есениным как стихийный «вихрь», сметающий прогнивший «старый мир». То, что было совершенно ясно Маяковскому и Демьяну Бедному, для Есенина оказалось чрезвычайно сложным и запутанным.
Социализм мыслился Есениным как «мужицкий рай», где «нет податей за пашни», где все живут вольготно и весело, отдыхают «блаженно», «мудро» и «хороводно». Рядом с памятником Марксу от русского пролетариата Есенин хочет видеть памятник корове, как остроумно заметил Маяковский. — «Не молоконосной корове… а корове-символу, корове, упершейся рогами в паровоз» [3] .
3
Там же, с. 94.
В поэме «Инония», нарочито витийственной, поэт «вещает»:
По-иному над нашею выгибью Вспух незримой коровой бог.Торжественная, почти библейская фразеология («Время мое приспело… Тело, Христово тело») перемежается с явным просторечием. В эпически спокойную речь врывается «лязг кнута», и даже более залихватские метафоры, —
Есенин и сам понимал, что в религиозную символику с трудом укладываются современные события народной жизни.
В автобиографии «Нечто о себе» он писал: «Не будь революции, я, может быть, так бы и засох на никому не нужной религиозной символике, развернулся талантом не в ту сторону».
Однако увлечение Есенина библейскими образами и «священной» фразеологией нельзя считать только заблуждением, консерватизмом или просто данью моде. Обращение к церковным книгам и к народным духовным стихам было связано с творческими поисками Есенина, его экспериментаторством в поэтике — желанием выйти за пределы устоявшихся образов и сравнений, сделать стих более упругим и эмоционально взбудораженным. Ю. Н. Либединский недоумевал, читая стихотворение «Осень»:
Схимник-ветер шагом осторожным Мнет листву по выступам дорожным И целует на рябиновом кусту Язвы красные незримому Христу.Странным казалось «переплетение в одной стихотворной строке кощунства и религиозности, душевной чистоты и грубо-похабных, словно назло кому-то сказанных слов» [4] .
Некоторые стихотворения Есенина действительно написаны как будто «назло», против слишком легкой поэзии; они держатся также особняком и от народных духовных стихов и не имеют ничего общего с убаюкивающей, молитвенной поэзией Клюева. Есенин «вталкивает в поэтическую речь слова всех оттенков», полагая, что «нечистых» слов вообще нет, а «есть только нечистые представления». Развертывая свою мысль, он говорит в предисловии к берлинскому изданию «Стихов скандалиста» (1923):
4
Ю. Либединский. Современники. Воспоминания. М., «Советский писатель», 1958, с. ИЗ.
«Слова — это граждане. Я их полководец. Я веду их. Мне очень нравятся слова корявые. Я ставлю их в строй, как новобранцев. Сегодня они неуклюжи, а завтра будут в речевом строю такими же, как и вся армия». Так Есенин писал за несколько лет до знаменитой поэмы Маяковского «Во весь голос», где стихи сравниваются с «фронтом», а сама поэзия — с полководческим искусством. У истоков этого олицетворения, полного глубочайшего смысла, стоит великий Пушкин:
Как весело стихи свои вести Под цифрами, в порядке, строй за строем, Не позволять им в сторону брести. Как войску, в пух рассыпанному боем! Тут каждый слог замечен и в чести, Тут каждый стих глядит себе героем. А стихотворец… с кем же равен он? Он Тамерлан иль сам Наполеон.Поиски слова значительного, яркого, способного передавать тончайшие человеческие переживания и сложную гамму красок и звуков, свойственную самой природе, стремление преодолеть инерцию стиха, сделать его более «полководческим», ведущим за собой стихию слов и метафор, привели Есенина к имажинистам — модному, но бесплодному направлению в русской поэзии. «Быт имажинизма нужен был Есенину, — утверждает Сергей Городецкий, — больше, чем желтая кофта молодому Маяковскому. Это был выход из его пастушества, из мужичка, из поддевки с гармошкой… цилиндр был символом ухода Есенина из деревенщины в мировую славу» [5] .
5
Сб. «Воспоминания о Сергее Есенине», под общей редакцией Ю. Л. Прокушева. М., «Московский рабочий», 1965, с. 173