Сто дней
Шрифт:
Время работало против нас, каждый день приближал столицу, да и всю страну, к катастрофе, а вот мне жилось с каждым днем все лучше.
В приюте пресвитерианцев я прожил более двух недель — дольше, чем планировалось. Ссылались на краску, которая должна была со дня на день поступить в Кигали из Швейцарии. Я же считал отсрочку с переездом испытанием на стойкость к фрустрации — это выражение часто употреблялось в дирекции и обозначало обязательное свойство успешного кооперанта, каковым в результате обучения и добросовестного исполнения своих обязанностей должен был стать и я. Марианна, координатор, говорила о жилье, но не о квартире и уж тем более не о доме, и потому я был уверен, что меня поселят в какой-нибудь дыре на окраине города. В лучшем случае на верхнем этаже одного из захудалых домов возле центрального рынка — единственном месте в Кигали, где слонялись парни с воспаленными глазами и гнилыми зубами.
Внутренне я готовился к очередному испытанию по части смирения, к уроку, каким из сердца избалованного европейца будут удалены последние остатки высокомерия. И когда Маленький Поль привел меня в особняк Амсар, я подумал, что надо мной решили подшутить. Никто из моих родственников и мечтать не мог о жизни в таких сказочных условиях. Одноэтажный белый дом, пять комнат и веранда, выходящая в сад, — хотя слова «сад» конечно же недостаточно,
Я недолго испытывал смущение, дирекция знала, как сделать человека подходящим для его должности. Желая быть достойным дома и автомобиля, я начал относиться к своей работе серьезнее, прибавил уверенности в себе, тон моих разговоров с людьми стал вежливее и тверже. Если я сталкивался на работе с волокитой, если на почте опять не было марок, если пришедший из Центрального управления пакет не был отправлен по назначению и от меня хотели отделаться привычными, до сих пор беспроигрышными отговорками, то теперь я требовал немедленного устранения недостатков и недочетов. Своей внешности я тоже придавал теперь больше значения: каждое утро надевал свежую рубашку, тщательно брился. Пусть работа была по-прежнему однообразной — отныне я сознавал свою ответственность. И видел ее не в самой работе, а в привилегиях. Мне нужен был дом, чтобы вечером я мог отдохнуть; нужна была собственная машина, чтобы меня не изматывали поездки на автобусах и такси. Все это доказывало, сколь важной была моя должность. Чтобы получить представление о работе дирекции, мне надо было увидеть, как реализуются проекты, и для этого я отправлялся со своим начальником, что называется, в поле. Страна невелика, и поездки были недолгими; до озера, где находилось училище лесного хозяйства Ньямишаба, мы добирались часа три. Местные жители встречали нас с уважением, если не с подобострастием. Директор училища приказал построиться выпускникам. Десятка два парней, с короткой стрижкой и в синих спецовках, вздернув подбородки, вытянулись по стойке «смирно» возле своих парт. Вызванный первым отступил на полшага в сторону и пробубнил ряд латинских названий — Podocarpus falcatus, Magnistipulata butayei, Macaranga neomildbraedania, — обозначающих святую троицу деревьев, которые выращивают для получения деловой древесины и поделочных материалов. Второй парень привел данные о применении того и другого при изготовлении инструментов и в плотничном деле, третий описал достоинства и недостатки означенных деревьев — предрасположенность к поражению древоточцами, медленный рост, интенсивное поглощение влаги из почвы. В целом все это казалось заученными фразами, звучавшими из уст синеблузых служек лесоводства, которые творили молитвы о его процветании, не понимая толком ни слова. Затем, уставившись на меня, выпускники прокричали muraho, monsieur I’administrateur, muraho!, и я было подумал, что в следующую минуту прозвучит национальный гимн и взовьется флаг, но Поль потянул меня за рукав во двор училища, откуда открывался вид на озеро Киву.
Над нами кружили чайки, исчезали в пенных гребнях волн, вновь появлялись вдали, поверх рыбацких лодок, с криком собирались в стаи.
Так эти парни выражают благодарность, сказал Маленький Поль, заметив мою озадаченность и словно прочитав на лице немой вопрос. И у них есть все основания, чтобы благодарить нас. Жестом заговорщика он неожиданно приложил палец к губам и обвел взглядом окрестности: явно хотел убедиться, что нас никто не подслушивает. Тридцать тысяч, прошептал он немного погодя, каждый из них ежегодно обходится нам в тридцать тысяч швейцарских франков. Тех, кого я только что видел, можно назвать фронтовиками — в этой стране идет непрерывная война за каждое дерево. Бравые ребята встают нам, конечно, в копеечку, но иного выхода нет. Кто-то же обязан нести весть о нашей миссии обитателям холмов и долин. Или мы должны позволить крестьянам вырубать остатки леса, чтоб они куковали потом на голой, изъеденной эрозией земле? Нет, позволить этого нельзя — в конечном счете мы все хотим оказаться в раю, а разве можно попасть туда, не совершая добрых дел? Его речь звучала как оправдание, и я не понял, от кого или чего надо было защищать училище. Лишь позже узнал, в каком бедственном положении находится это учебное заведение. Каждый год оно выпускало более двадцати дипломированных специалистов лесного хозяйства, но они не могли найти себе работу по той простой причине, что в стране вообще уже не было лесов. По сути дела, они здесь и не требовались: крестьяне предпочитали выращивать кормовые бананы, чтобы варить из них пиво. В стране оставались лишь два более или менее крупных лесных массива — тропические леса на склонах гор Вирунга (их не трогали, потому что в них обитали гориллы, на коих можно было делать хорошие деньги) и Ньюнгве, последний еще уцелевший девственный лес. Он был нашей первейшей заботой: крестьянам не терпелось вырубить и Ньюнгве, жечь потом костры и жарить на них подстреленных обезьян.
Есть люди, сказал Поль, спасающие здешних крестьян от гибели, которую те сами на себя навлекают. С одним из таких героев мне и предстояло познакомиться. Человек этот принадлежал к горстке наших экспертов, которые занимались черновой работой в поле. Мы покатили дальше к югу, холмов по сторонам нашего пути прибавилось, и вскоре нас накрыли кроны стройных гвоздичных и колбасных деревьев. Среди них вдруг показались два нарядных рубленых дома, на ветру весело трепетал красный флаг с белым крестом. Встречать нас выбежали ребятишки, два белокурых ангелочка на краю джунглей — с грязными босыми ногами и душами, не тронутыми современной цивилизацией. Их отец — все тут называли его генералом — обихаживал ели и эвкалипты, коими окружил рощу девственных дерев, защищая ее от браконьеров. Делал он это с помощью роты «фронтовиков» из училища Ньямишаба, подгоняя их окриками и не спуская с них глаз: этим молодцам вдолбили латинские названия всех сорных трав, но не смогли воспитать в них умения потрудиться без присмотра хотя бы полчаса.
Мать семейства возделывала
Вскоре на землю пала ночь, и мы поспешили укрыться в доме. Ужинать сели в тесной комнате, мальчик прочитал молитву, суп ели молча. При свете коптившей карбидной лампы я разглядывал мозолистые руки лесничего, видел землю, въевшуюся в трещинки на загрубелых пальцах, смотрел на много раз чиненную рубаху матери, видел на лицах глубокие морщины — следы лишений и подумал об особняке Амсар, о мягком стуле в дирекции, об узаконенном восьмичасовом рабочем дне. И пожалел, что стал клерком, просиживающим штаны пердуном, далеким от острых вопросов, от насущных проблем — от всего, что было истинным, трудным и не нуждалось ни в идеализации, ни в глубокомысленных теориях, а требовало каждодневной напряженной работы.
Отправляясь спать, дети попрощались песней, которую пели наполеоновские солдаты, переходя Березину. Наша жизнь, говорилось в ней, подобна дороге. По такой дороге бредет странник в ночи, с печалями в сердце, согбенный горем. И все-таки, наперекор всем напастям, нельзя падать духом, надо шагать дальше: мгла неизбежно уйдет и нам вновь улыбнется солнце. Напоследок дети поцеловали родителей в щеку. Мы посидели еще немного, хозяйка подала кофе. Напиток был такой жидкий, что даже при тусклом свете лампы ложечки виднелись до самого донышка чашек. Генерал заговорил о Голдмане, инженере-лесоводе дендрария в Бутаре, и дал понять, что с этим человеком что-то случилось. Когда мы поинтересовались подробностями, он поднес большой палец правой руки ко рту, имитируя горлышко бутылки, закатил глаза и покачал головой. Больше ничего не сказал: усталость смыкала и веки, и уста. В тот вечер он вообще был не в состоянии долго сидеть за столом — так сильно клонило его ко сну. Вскоре он ушел, оставив нас наедине с хозяйкой. Мы тоже устали как черти и тем не менее с интересом слушали ее рассказ о жизни этой семьи. Поначалу она запиналась, что нас нисколько не удивило, ведь ей редко доводилось беседовать с людьми, и она почти разучилась это делать. Теперь же слова лились свободно, казалось, что фразы рождались в молчаливой душе одна за другой. Было уже далеко за полночь, а мы все еще внимали женщине. Узнали о ее борьбе со здоровенными улитками, пожирающими ботву на грядках, о скверном качестве товаров, покупаемых ею в сельпо, о недовольстве крестьян низкими ценами на кофе и прочих неурядицах. Хотя головы наши гудели от усталости, мы продолжали слушать рассказ — быть может, даже из чувства долга. В любом случае желание наконец отправиться на боковую показалось бы нам эгоистичным. Сообщение о том, что у Голдмана какие-то неприятности, обеспокоило Маленького Поля, и на обратном пути мы завернули в Бутаре, некогда столицу бельгийцев. Еще до полудня нашли лесовода в небольшой гостинице на окраине города лежащим без сознания, с огромной, набухшей от крови повязкой на голове. Рядом с кроватью валялась пустая бутылка из-под «Джонни Уокера», а едкий запах, каким дохнуло из мрачного обиталища, свидетельствовал о том, что никто не попытался помочь Голдману и что он, заросший щетиной, немытый и нечесаный, лежит тут уже несколько дней. Гостиницей заведовала женщина из народности тва— старуха с глубоко посаженными глазами под кустиками бровей. Окинув нас недоверчивым взглядом, она наотрез отказалась притронуться к раненому умуцунгу. Маленький Поль на нее не обиделся. Тва— замечательные горшечники и ловкие охотники, сказал он, при том что этой женщине, скорее всего, не приходилось натягивать тетиву или вращать гончарный круг. Но дело не в этом. Просто некоторые исконные ремесла не сочетаются с цивилизованными видами деятельности — например, с уходом за больными.
Вот таким он был, Маленький Поль. Он любил эту страну без оговорок и то, что отверг бы на родине, великодушно оправдывал здесь. Ни одна клеточка его организма не заразилась цинизмом, которым после долгих лет безуспешных хлопот и стараний проникаются многие из тех, кто решил потрудиться на ниве оказания помощи слаборазвитым странам. Если не считать хронического насморка, то неизменным спутником Поля было веселое настроение, его он черпал в очищенной и расфасованной в аптекарские пакетики каротели, которую каждое утро перед уходом на работу получал из рук своей жены Инес. По пути в Бутаре он непрерывно грыз эти морковные палочки и расхваливал свое пищеварение. По его словам, оно работало безупречно, что и в самом деле было редкостью среди белых. Вечные бананы, рис и пиво делают кишечник вялым и вызывают хронические запоры, но мало кто находит в себе смелость есть салат или не очищенные от кожуры фрукты, опасаясь, что констипация может обратиться в свою противоположность — при здешних туалетах это однозначно худшая из обеих возможностей.
Мы сняли с Голдмана грязную рубашку, обтерли грудь и плечи влажной тряпицей, а когда ослабили повязку, то увидели над правым ухом рваную рану. Поль продезинфицировал ее остатками виски и наложил свежий тампон. Взбив под головой недвижимого товарища подушку и сунув что-то под него, мы пошли в ближайшую больницу и договорились, что его отнесут туда в лубяном паланкине. Врач распорядился освободить для нашего человека небольшую двухместную палату: роженицу пришлось отослать домой раньше срока, а умирающую старуху перенести на койку в угол коридора. Мы были довольны.