Сто рассказов о Крыме
Шрифт:
Не будем, однако, вдаваться в литературоведческие споры.
Представим, как плыл корабль, как влажно хлопали паруса и как стоял, прислонившись к мачте, "руки сжав крестом", двадцатилетний гениальный мальчик, а в каюте на узкой койке, поджимая зябнущие на рассвете ноги, спала пятнадцатилетняя девочка с широким носиком и кудрями, похожими на веселую грозовую тучу. Подумаем о том, что и Пушкину, и Марии Раевской, хотя и по-разному, суждено было стать гордостью нации, высшим выражением ее духа.
Но до тех дней еще далеко. Жизнь только начинается, и Пушкин досадливо морщится на слова капитана. Пушкину не интересно знать, кому из
Фамилии землевладельцев так не идут к Океану и к той грусти, о которой он еще не знает, что это не настоящая грусть, что настоящая будет впереди… Грусть его слишком молода, в ней есть надежда, а тут еще девочка в каюте, в которой он видит не только грацию, но и душу отважную. Хотя бы потому, как она переносит опасности путешествия и, смеясь, забегает за черту прибоя во время прогулок.
Я помню море пред грозою,Как я завидовал волнам,Бегущим бурной чередоюС любовью лечь к ее ногам…Это напишется много позже, и хотя поэт хотел, как будто сказать только о красоте и своем поклонении красоте, сказалось гораздо больше: недаром море предгрозовое и недаром волны бегут, не ластясь, не сияя, но бурной чередою. Он создал и в этих кратких строчках характер. Непреднамеренно, может быть.
Но это — потом, сейчас же, отдав дань романтической грусти, Пушкин чувствует себя счастливым в кругу счастливого семейства. Невозможно, чтоб он не сравнивал, а сравнивая, видел разницу между тем безалаберным, скудным бытом, что окружал его в детстве, и приветливой достойностью дома Раевских.
Когда генерал входил утром в столовую и луч солнца, пробиваясь сквозь густые ветви трех молодых лавров, солдатиками стоявших под окном, ложился на румяную, грубо заросшую бакенбардой щеку старика, на белую скатерть, на медный бок самовара — Пушкину казалось: не может случиться ничего плохого. Генерал, усаживаясь, ширил руки на столе, оглядывал домашних и так же внимательно — Александра. Нет, ничего не могло случиться плохого. Надо было, забыв о краткости отсрочки, купаться в море, подбегать к взлохмаченному ветром кипарису под окном, пробираться по горным сыпучим тропинкам и вдыхать томительные, как предчувствие, запахи остывающего лета.
Впрочем, царившую в доме атмосферу женского очарования и мужского острого ума Пушкин вдыхал, я думаю, и впитывал еще неутомимей. Он знал цену Раевскому-генералу, герою двенадцатого года, и оттого отеческая ласка казалась еще ценнее. Рука, на минуту задержавшаяся на курчавой, низко стриженной его голове, была рукой человека, спасавшего отечество. Голос, слышный из сада и предлагавший подождать к завтраку Александра, был голосом человека, который отказался от громких титулов, предложенных государем, на том основании, что он и так Раевский…
Пушкин к тому времени уже написал «Деревню» и оду «Вольность», настроил против себя самодержца, но оставался при том почти мальчиком, как и следовало в его годы. А дом Раевских был полон женщин — по образованию, гражданским убеждениям,
Подумать только, как много досталось нам из-за того, что Пушкин познакомился с Раевскими! Я ни на минуту не забываю также, что все это случилось на крымской земле, и точно такие же тополя (тогда говорили: тoполи) осеняли долину, и точно так же покрытый пухом ломонос полз по каменным россыпям. А вот и тропинка, по которой "за нею по наклону гор он шел дорогой неизвестной".
Или тропинки не живут по полтора века? Ведь каждое поколение прокладывает свои. Однако след той девочки, с которой вместе поэт подбегал к волнам или взбирался на ближайшие, пышущие зноем холмы, не стерся ни в русской истории, ни в русской литературе.
Есть свидетельство современника, будто сам поэт признавался, что она была идеалом, то есть прототипом черкешенки из "Кавказского пленника". Ей посвящена «Полтава» и, как многие утверждают, с нее списаны характер и наружность Марии Кочубей, во всяком случае, ее походка и грозовые локоны. А имя дочери малороссийского гетмана? Возле чернового текста посвящения Пушкин написал по-английски: "Я люблю это нежное имя".
И в самом деле — любил. Оно появилось, прежде всего, в "Бахчисарайском фонтане". И хоть трагическая судьба пленницы ничем не напоминала судьбу дочери славного генерала Раевского, тут есть примечательные моменты. Во-первых, пленница названа Марией… А во-вторых, вслушайтесь в строки: "Седой отец гордился ею и звал отрадою своею", "Для старика была закон ее младенческая воля". Именно отец, о матери — ни слова. Ситуация точь-в-точь такая, как в семье Раевских уже в те крымские дни. А девять лет спустя умирающий генерал произнесет: "Вот самая удивительная женщина, какую я знал", — и кивнет на портрет дочери.
Мария Раевская, давно к тому времени став Марией Волконской, последовала добровольно вопреки воле царя и своих ближних за мужем-декабристом в гиблые Нерчинские рудники. И старик отец, и только что тогда вернувшийся из ссылки поэт видели ее в последний раз в декабре 1826 года. С нею Пушкин хотел передать в Сибирь свое послание декабристам.
Но это все будет потом, потом… Пока же полдень пахнет разогретым виноградным листом и неширокая струя источника бежит в кувшин, который, играя, ставит на плечо девушка в батистовом платье, отделанном нежным светлым кружевом.
Я не знаю, ставила ли… Но, наверное, ей хотелось проверить, правду ли она похожа стройностью походки на горянку, как многие ей говорили. И не отсюда ли, не от того ли, как скользила она, улыбаясь, мимо поределых от августовского зноя деревьев, пошло: "Как тополь… она стройна. Ее движенья то лебедя пустынных вод напоминают плавный ход, то лани быстрые стремленья". Правда, в поэме говорится: "Как тополь киевских высот", но ведь это уже о Марии Кочубей, у которой был такой же решительный, властный, способный к сильным страстям характер и которую в жизни, не в поэме, звали, кстати, не Марией, а Матреной.