Сто рассказов о Крыме
Шрифт:
И вот мимо всех этих щук августовской ночью двадцатого года прошел маленький катер и стал в виду недалекого берега. Было утро. Балочки, поросшие диким миндалем и терпентинником, поднимались от моря в горы, по ним и надо было идти.
— Ну, двинули, ребята.
— Подожди, со стариком попрощаемся…
Катер медленно, неохотно погружался в воду, его надо было потопить, чтоб не оставлять следов. Наконец, когда скрылись под водой палубные надстройки, погрузили на собственные спины ящики с патронами, пулеметы, диски к ним, ручные гранаты…
Встретившись с партизанскими разведчиками, пройдя добрую
Так как проскочить через перекопские укрепления не было никакой возможности, то решили отправить Ивана морем до Новороссийска.
— Рискнешь? — спросили его, потому что переправа предстояла совсем не простая, а сложная как головоломка.
— Рискну.
— И правильно. Лучше тебя, Ваня, этого никто не сделает.
Сам Папанин пишет в дальнейшем в своих воспоминаниях так:
"Написали донесение, зашифровали, достали аптекарские резинки, и я спрятал донесение на ноге, выше колена, прижал его резинкою. Но как добраться? Побережье охранялось усиленно. Один местный житель согласился переправить меня в Советскую Россию. Пошли лесом, и вышли в село Туак. Но там — облава, мы ущельем, в горы…
Контрабандисты приехали за продуктами. Они подкупили охрану. Чтоб продукты не достались белякам, жители за бесценок сбывали их контрабандистам, а те переправляли в Турцию.
Меня в Ускуте спрятали в курятник. Да куры чуть было не выдали. Потом в мешке, будто куль зерна, перенесли в фелюгу…"
Я начала рассказ о Папанине с описания времени своего детства вот еще почему. Недавно у своих друзей, на столе девочки-школьницы я видела портрет адмирала в парадном мундире и с двумя звездами Героя на груди. Мундир-то был парадный, тяжелый, шитый золотом, а знакомые глаза знакомо держали смешинку, не побежденную временем. Смотрели, как сорок лет назад по всех плакатов, фотографий, портретов.
— Откуда это у тебя? — спросила я, рассматривая надпись на обороте снимка: "Милой Олечке от старого десантника…" — Откуда ты знаешь Папанина?
Объяснилось все просто: крымское телевидение готовило передачу к юбилею, Оля с мамой-редактором полетели в Москву…
Господи, как изменилось время, ход его, бег! Телевидение — быт. Самолеты — тоже быт, станция СП-20, 21, 22 и так далее — быт… И только портрет у Оли на столе, только мои детские воспоминания — не быт, а что-то совсем другое. История? Романтика? Мгновенное касание, приобщение к подвигу?
Композитор и комиссар
Ясным осенним утром в дверь постучали двое в обтрепанных шинелях и с винтовками через плечо. Лица их были землисты и строги. Один сказал, окидывая взглядом кабинет:
— Сгодится. Будем комиссара нашего к вам поселять.
Второй добавил:
— И чтоб ласково с ним. Такого человека хорошего, может, за всю жизнь видеть не придется. — Красноармеец не уточнил, кому. Ему самому или композитору, о котором, впрочем, он не знал, что тот композитор. Да и вообще предполагал, очевидно, что музыка рождается сама по себе из звуков вечерней степи, когда на закате ведут коней
А комиссар от «обстановки» и от вторжения в чужой мир отказался. Еле уговорил хозяин комиссара, тронутый деликатностью, занять если не рабочий кабинет, то хотя бы комнату рядом с ним. И вечерами теперь они часто сидели у рояля, слушая друг друга.
Комиссар, Валентин Викентьевич Орловский, был молод, широкогруд, внимателен и завидно уверен в том, что говорит.
— Хлебом мы скоро всех накормим. — Слова его звучали несколько странно в разграбленном гражданской войной, сером и тихом от голода Судаке. — Хлебом скоро. Хлеба человек съест столько, сколько организм требует, не больше. А культура? Есть на культуру норма? Большевики, во всяком случае, устанавливать такую норму не собираются.
В ответ Александр Афанасьевич Спендиаров играл комиссару романс "К розе". Композитору казалось: романс этот своею жизнерадостностью и простотой звучания должен нравиться его слушателю, так решительно взявшемуся переустраивать мир, поворачивать его лицом к всеобщему счастью.
…В другие вечера композитор играл гостю солнечные, как летняя быстро бегущая речка, "Крымские этюды". В промерзшем флигеле, сложенном из дикого серого камня, скупо горело желтое пламя коптилок, тени летали по стенам, живыми вздохами дышало море.
Новый облик мира, обещанный комиссаром, был не ясен, но симпатичен Александру Афанасьевичу Спендиарову. И Спендиаров всматривался в него с надеждой человека робкого, не привыкшего к житейским бурям, но больше всего на свете ценящего справедливость.
Причем нельзя сказать, чтоб только всматривался. Принимал посильное участие в перестройке мира, как он сам говорил, нес свой кирпич, чтоб положить в новые стены. Так, на одном из митингов исполнялись под его руководством и в его аранжировке революционные песни 1905 года. На демонстрации шагал он под красным знаменем, а дома уже не только музыкой — только что придуманными словами новой песни пытался выразить свое чувство общности с теми, кто борется за лучшее будущее.
Боролись, объявляя себя единственно непогрешимыми, многие партии: эсеры, октябристы, татарские буржуазные националисты. Даже анархистов заносило в Судак горячей, пестрой волной гражданской войны. Обстреливали Судак и те самые интервенты, от которых так счастливо отделался комендант Алушты Борис Лавренев.
А жизнь шла… Дети переписывали партии для судакского хора, приходила на репетиции батрачка Катя Середа, стояла у рояля, опустив загорелые, привыкшие к чугунам и ведрам руки, пела, выгибая нежную шею и не очень веря в свою новую судьбу, а скорее из сочувствия к барину, застрявшему вместе со своей музыкой в глухом углу… Пели дочери неокрепшими голосами арии из еще не вполне родившейся оперы «Алмаст», пели и ходили на окрестные холмы за травой для коровы — на нее была вся надежда в это голодное, зыбкое время. Она была бесспорной ценностью семьи, а музыка — неизвестно…