Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
— Надо взять их! — решил Маркиш.
Эти двое на ходу вскочили в отходящий поезд, прошли в наше купе. Свободного места не было — поэтому повеселевшая парочка, глядя на Маркиша собачьими глазами, полезла, не мешкая, в подпотолочное чемоданное отделение.
Это был нынешний главный редактор «Литературной газеты» еврейский антисемит Александр Чаковский с женой.
В соседнем вагоне ехали немецкие писатели-антифашисты, бежавшие от Гитлера в СССР: Фридрих Вольф, Бредель, Бехер и другие. Немцы сразу же обособились от прочего пестрого населения эвакопоезда. Они общались только между собой, вели себя так, словно нас вообще не существовало и словно не один паровоз тащил нас навстречу нашей судьбе. Мы, «советские», и так-то не общались с «иностранцами», а после одного случая контакты стали невозможны и вовсе. В один прекрасный
Маркиш — без деклараций и распоряжений — ввел жесткий распорядок дня в нашем купе. С утра дети отправлялись гулять и играть в коридор вагона, а Чаковские исчезали неизвестно куда. Маркиш снимал чехол с пишущей машинки, стоявшей на столике. Шел ли поезд вперед, стоял ли подолгу на полустанках и в тупиках — Маркиш работал. Он не желал изменять своим рабочим привычкам, не желал терять времени на пустые разговоры, ведшиеся во всех купе поезда. Он писал — потому что не мог не писать.
В эвакуационном поезде был создан им весь цикл стихов «Москва. 1941».
Атмосфера писательского эвакуационного поезда, шедшего из Казани в Ташкент 23 суток, стоит того, чтобы остановиться на ней подробней.
То был воистину «сумасшедший поезд» — со скандалами, слезами, отчаянием, апатией и флиртом. «Писательский дом» на колесах тащился по степям прочь от войны и от смерти — в неведомое, но наверняка трудное и тяжелое будущее. Вряд ли я ошибусь, сказав, что по-писательски работать продолжал в этом поезде один только Маркиш.
Вся эта суматоха и горькая суета дороги превращала культурных, цивилизованных людей в неврастеников и дикарей. Маркиша сам этот беженский путь не трогал — Маркиш перенял горький опыт поколений своего народа — вечного беженца, вечного странника.
Скандалы в поезде возникали часто — из-за пустяка, из-за мелочи. Наскоки на нас носили совсем уж бредовый характер. Во-первых, нас с пеною у рта обвиняли в том, что Маркиш, работая в купе, отправлял оттуда «домочадцев» и те слонялись по коридору. Во-вторых — совсем уж бред — о нас говорили и повторяли с утомительной нудностью и желчью: — Эти Маркиши умеют устраиваться! Набили купе детьми и получают каждый день, по целых четыре чайных ложечки сгущенного молока!
Это была правда — поездное начальство выдавало по ложке молока каждому ребенку. То, что свою ложку получал и больной племянник Маркиша, взятый им на время болезни из общего вагона, вызывало ярость опустившихся людей.
Наконец, произошел взрыв. Скандал учинил умный и интеллигентный Виктор Шкловский. Поводом послужил тот же больной племянник Юра. Что в нем не устроило Шкловского — неизвестно, но он стал метаться по коридору с громовым криком:
— Маркиш! Я тебя бить не стану, я тебя сразу убью!
Дальше этого объяснения не шли, но крик нарастал. Маркиш, сидя за пишущей машинкой, и слов крика не различал, но шум мешал ему.
Тогда я вышла в коридор — к беснующемуся Шкловскому и одобряющим его приятелям-писателям.
— Вы — инженеры человеческих душ? — не помня себя, закричала я, стоя на пороге купе. — Дерьмо вы!
Услышав от меня — прежде тихой и уравновешенной — ругательное слово, Шкловский умолк, словно бы его окатили ведром холодной воды. Ему было неловко.
В одном из соседних с нами купе ехал в Ташкент крупнейший еврейский прозаик Давид Бергельсон с семьей. Странная дружба связывала Маркиша с Бергельсоном. Это была, собственно, и не дружба — связь острых индивидуальностей. Она длилась почти всю жизнь — вплоть до дня гибели 12 августа 1952.
Маркиш познакомился с Бергельсоном еще в 1917 году в Киеве. В двадцать первом году они вновь встретились в Берлине, где собрались к этому времени все сколько-нибудь крупные
Вот туда-то, в «Националь», и вытягивал Бергельсон Маркиша несколько раз в году, подтрунивая над его приверженностью к домашним коржикам с маком, которые считались в родном местечке Маркиша изысканным лакомством — особенно, когда их было вдоволь. Выросшего в достатке Бергельсона несколько коробили чисто народные вкусы Маркиша… Я почти ничего не знаю о жизни Маркиша в эмиграции, и я была несказанно удивлена, что в Париже он принадлежал к кругам богемы. Марк Шагал сказал мне, что в Париже Маркиш сильно пил. Это просто удивительно: я не помню ни одного случая, чтобы Маркиш выпил рюмку водки. И это на фоне массового писательского пьянства в России. После возвращения из эмиграции Маркиш вообще сторонился мест общественных развлечений.
Шагал, которого я посетила во Франции в его доме на Лазурном берегу, говорил о Маркише с восхищением и любовью. Они были дружны еще в России, до эмиграции и Шагала, и Маркиша. Парижская встреча в двадцать четвертом году еще более сблизила их. Быть может яростный огонь поэзии Маркиша и тихая грусть творчества Марка Шагала — именно это притягивало друг к другу художника и поэта… Мне очень хотелось познакомиться с Шагалом, но мои французские друзья отнеслись к моей затее весьма скептически: Шагал занят, Шагал никого не принимает, пробиться к Шагалу невозможно. Я все же решила написать ему: «Я жена вашего друга Переца Маркиша, я во Франции…» Назавтра я получила письмо по пневматической почте — Шагал ждал меня.
Мы сидели за столом втроем: художник, его милая жена Вава и я. Расспрашивал в основном Шагал — о Маркише, о его жизни в России после возвращения из эмиграции. Говорили мы по-русски и на идиш. Мне кажется Шагалу доставляло удовольствие выговаривать слова на этих языках его молодости.
О чем мне было просить великого Шагала? Конечно же, я мечтала посмотреть его новые работы, его мастерскую. Небольшого роста, порывистый, резкий в движениях Шагал распахнул передо мной дверь в огромную, светлую мастерскую. Я переступила порог и меня поразило, что стены мастерской были пусты: ни одной картины, ни одной зарисовки. А Шагал тем временем легко отодвинул одну из раздвижных стен — там, за ней, словно в стальном сейфе, стояли работы из цикла «Война».