Стоунер
Шрифт:
— Очень жаль, что вы заболели. Если я могу чем-нибудь…
— Я не заболела, — возразила она. И добавила спокойным, задумчивым, почти равнодушным тоном: — Я страшно, страшно несчастна.
Но он и теперь не понимал. Ее слова вошли в него острым оголенным лезвием; слегка отвернувшись от нее, он смущенно проговорил:
— Простите. Может быть, расскажете мне? Если в моих силах что-нибудь сделать…
Она подняла голову. На застывшем лице блестели глаза, полные слез.
— Я не хотела вас затруднять. Простите меня. Это было очень глупо с моей стороны.
— Нет, — сказал он. Он еще какое-то время смотрел на нее, на бледное лицо, которому
— Да, — сказала она. — Вы ошибались.
Все еще не глядя на нее, он продолжил:
— И я не хотел причинять вам неудобство… своими чувствами к вам, которые наверняка рано или поздно стали бы очевидны, если бы я не перестал здесь бывать.
Она не шевелилась; две слезы перекатились через ресницы и поползли по щекам; она их не утирала.
— Видимо, я поступил эгоистично. Мне казалось, что из этого ничего не может получиться, кроме досады для вас и несчастья для меня. Вы знаете мои… обстоятельства. Я считал невозможным, чтобы вы… чтобы вы относились ко мне не просто как…
— Молчи, — промолвила она тихо, исступленно. — О, милый мой, молчи и иди сюда.
Он почувствовал, что дрожит; неуклюже, как мальчик, он обошел кофейный столик и сел рядом с ней. Нерешительно, неловко их руки двинулись одна навстречу другой; они нескладно, напряженно обнялись и долго, долго сидели не шевелясь, как будто малейшее движение — и ускользнет из рук то странное и пугающее, что они вместе держали.
Ее глаза, казавшиеся ему раньше темно-карими или черными, на самом деле были темно-фиолетовые. Иногда в них отражался тусклый свет лампы, и они влажно блестели; он перемещал голову, и ее глаза меняли цвет, не переставая жить даже в неподвижности. Ее кожа, которая издали казалась такой бледной, такой прохладной, вблизи обнаруживала скрытый теплый румянец, как бы просвечивающий сквозь млечную оболочку. И точно так же спокойствие, уравновешенность, сдержанность, на которых, считал он, зиждется ее характер, таили под собой теплоту, игривость и юмор, не растраченные, сохранившие силу и свежесть именно благодаря защитной маскировке.
На сорок третьем году жизни Уильям Стоунер узнал то, что многим становится известно гораздо раньше: что человек, каким ты его полюбил, не равняется человеку, каким ты его будешь любить в итоге, что любовь — не цель, а процесс, посредством которого человек пытается познать человека.
Они оба были очень застенчивы и познавали друг друга медленно, робко; то сближались, льнули друг к другу, то отступали, отдалялись, не желая навязываться, быть в тягость. Но день ото дня слои защитной сдержанности отшелушивались один за другим, и в конце концов они, как многие очень застенчивые люди, открылись друг другу полностью, без опаски и смущения.
Он приходил к ней после занятий почти каждый день. Они занимались любовью, разговаривали и снова занимались любовью; они были как дети, которым даже в голову не приходит, что они могут устать от своей игры. Весенние дни становились все длиннее, и они предвкушали лето.
Глава XIII
В
Те часы, что он раньше просиживал у себя в кабинете, глядя в окно на пейзаж, который то светился, то тускнел под его пустым взором, он теперь проводил с Кэтрин. Каждый день ранним утром он приходил в кабинет, нетерпеливо сидел там минут десять — пятнадцать, а потом, не в силах обрести покой, покидал Джесси-Холл и шел через кампус в библиотеку, где еще десять — пятнадцать минут бродил среди стеллажей. И наконец, словно это была такая игра с самим собой, прекращал отсрочку, которой сам же себя и подверг, выскальзывал из библиотеки через боковую дверь и отправлялся к Кэтрин.
Она часто работала допоздна, поэтому иной раз, придя к ней утром, он заставал ее едва пробудившейся, теплой со сна и чувственной, голой под темно-синим халатом, который она накидывала, чтобы подойти к двери. В такие утра они обычно сразу, едва обменявшись несколькими фразами, ложились в ее узковатую для двоих постель, смятую и еще теплую.
У нее было длинное, изящное, нежно-яростное тело; когда он к ней прикасался, ее плоть, казалось, наделяла жизнью его неуклюжую руку. Иногда он принимался разглядывать ее тело, как заветное сокровище; он позволял своим тупым шершавым пальцам играть с влажной розоватой кожей ее бедер и живота, дивился утонченной простоте, с какой были выточены ее маленькие упругие груди. Ему подумалось однажды, что тело другого человека всегда раньше было для него чем-то неведомым; и подумалось еще, что именно поэтому он всегда каким-то образом отделял чужое «я» от тела, в котором это «я» обитало. И наконец ему подумалось — с окончательностью твердого знания, — что он никого до сих пор не знал по-настоящему близко, ни к кому не испытывал ни полного доверия, ни подлинно теплой привязанности.
Как все любящие, они много говорили друг о друге и о себе: словно бы надеялись благодаря этому понять мир, сделавший их любовь возможной.
— Боже мой, как я тебя хотела! — призналась однажды Кэтрин. — Ты перед нами стоял, объяснял что-то, такой большой, милый, неуклюжий, а я хотела тебя просто не знаю как. А ты и не догадывался, правда ведь?
— Не догадывался, — подтвердил Уильям. — Я думал, ты благовоспитанная молодая особа.
Она радостно засмеялась:
— Благовоспитанная, как же!
Немного отрезвев, она задумчиво улыбнулась:
— Я ведь тоже про себя так думала. Какими благовоспитанными мы себе кажемся, когда нет повода быть неблаговоспитанными! Надо полюбить, чтобы узнать что-то о себе. Когда я с тобой, я иной раз чувствую себя шлюхой из шлюх, твоей преданной, ненасытной шлюхой из шлюх. Что в этом благовоспитанного?
— Ничего, — улыбнулся Уильям и протянул к ней руки. — Иди ко мне.
У нее был, сказала она Уильяму, один возлюбленный до него. Она тогда училась на последнем курсе, и кончилось все плохо: слезами, обвинениями, нарушением обещаний.