Страна Печалия
Шрифт:
Нашли того, само собой, ведут, ждут, какое ему наказание за проступок сей владыка определит, меж собой гадают, чем дело кончится: или прикажет конюха выпороть, или на цепь посадит в погреб земляной. Но вышло совсем не по-ихнему разумению, а очень даже с большой закавыкой история случилась.
Как увидел архиепископ того конюха нерадивого, так сразу брови свои седые этак к переносью свел в единую нитку. Глаза у него сделались, будто уголья в раскаленной печи, любого насквозь прожечь могут. А уж все знали: коль он так себя повел, пощады не проси и получи по первое число все, что тебе за своевольность положено.
— Ты, песий сын, запалил Армагеддона? — спрашивает он конюха.
Владыка хмыкнул в ответ на такие его слова, похвалил конюха за честность, за заботу о семействе своем, да и приказал:
— Коль готов, то запрягайте!
— Кого запрягать, ваше преосвященство? — не поняли конюшные.
— Его и запрягайте. — Владыка дланью на повинного указал.
Те перечить не посмели, кинулись исполнять и мигом надели несчастному хомут на шею и даже седелко малое прицепили, удила в рот вдели, все обставили должным образом. Заранее до того владыка велел снять с того верхнюю одежду, а сам сел в сани и взял в руки ременный кнут с тремя хвостами да хлестнул конюха поперек спины для начала в полсилы. Тот взвыл, дернулся, протащил пару саженей сани с властелином своим в сторону ворот, только с непривычки скоро умаялся, встал. Думал, на том и прекратится наказание его. Мол, показал радение свое, и будя. Только не тут-то было. Владыка и не думал прекращать начатое и как поддал ему плетью Да за вожжи изо всех сил дернул, так, что бедолага едва зубов не лишился. И потащил любезный конюх санки дальше без остановки До самых ворот, куда владыка его направлял. Но там архиепископ, видать, передумал со двора выезжать, потянул за вожжи вбок и погнал того по кругу, пока не доехали до конюшни, где архиерейские кони стояли.
Там он и остановил сани, вышел из них и велел старшему конюху виноватого в стойло взамен запаленного Армагеддона определить и кормить одним овсом до особого его личного распоряжения. Никто и возразить не посмел, отвели того в стойло, приковали на цепь, чтоб не утек, и держали там сколько положено. Правда, вместо овса сердобольные служители носили ему пищу с архиерейской кухни, но легче от того виновному вряд ли стало. Так, понеся наказание, как многие считали, вполне заслуженное, продолжал он после все так же служить на архиерейской конюшне. Но к коням его больше не подпускали, а поручали самую черную работу: навоз убрать, воды принести. А обезножевшего Монаха-Армагеддона продали за неплохие деньги кому-то из своих же служителей.
И, надо сказать, служители архиерейские после случая того владыку Симеона меж собой никак не осудили, а лишь с большим почтением относиться к нему стали. Видать, за то, что он конюха-пьяницу от себя не отрешил, семейство его без пропитания не оставил. Наказавши того примерно, простил и уже никогда о том не вспоминал. А как же без строгостей? Без них и разбаловаться можно, о долге своем забыть, в великий грех войти. Без этого русский мужик никак не может. Недаром говорят, что всякое начальство над нами от Бога поставлено, и не нам его судить, перечить, ослушание проявлять.
И все бы ладно, если бы, кроме самого владыки, других начальников над служителями его не было. Гроза, она не каждый день случается, от нее и укрыться, спрятаться можно, авось да пронесет. Хуже, когда зудят над тобой малые
Вот именно такими малыми начальниками были архиерейские приказные Григорий Чертков и Иван Струна, которых опасались рядовые служители гораздо больше, чем самого архиепископа. И хоть были те для них даже и не начальники вовсе, поскольку занимались все больше делами бумажными, подсчетами денежными. Но, закончив их, когда владыка закрывался в своей келье на вечернюю молитву или, тем паче, уезжал куда, вот тут-то приказные и показывали, на что они способны, измывались над людом простым как могли.
Первый из них, Григорий Чертков, был человек вида болезного и требовал лишь одного, чтоб пища была хорошо приготовлена и подавалась вовремя. За что больше всех доставалось Дарье, на которую он к тому же весьма красноречиво поглядывал, давая понять, что он человек холостой и не прочь позволить себе некоторую вольность в обращении с ней. Сколько раз она плакала от его щипков и прижиманий, но пожаловаться владыке боялась, думая, что ее же первую и обвинят в непристойном поведении. Потом она нашла все же способ, как отплатить нежелательному ухажеру и стала что-то подмешивать ему в еду из травяных отваров, в которых разбиралась не хуже любой знахарки. Через какое-то время Чертков, который, как все заслуженно считали, свое прозвание получил не запросто так, а за дело, сделался вначале бледен, а потом и вовсе зелен обличьем. Когда приказному сделалось совсем худо, он, будучи мужиком далеко неглупым, наверняка понял, откуда ветер дует. Но никак себя ни в чем не выдал и словечка на этот счет Дарье не сказал, однако вольное обращение с ней прекратил, чем весьма ее утешил и обрадовал.
Только вот Дарьины травяные ухищрения заметила помощница ее в кухонных делах Лукерья, но решила пока что на этот счет не распространяться, побаиваясь, как бы та не отомстила ей тем же способом, что и приказному. К тому же сама она надеялась со временем перенять у нее опыт обращения с травами. Грех или нет, но едва ли не каждая незамужняя баба надеется тайны те постичь и с помощью приворотного зелья заполучить себе в женихи поглянувшегося ей молодца.
Совсем другим человеком был Иван Струна, прозвание которого опять же говорило само за себя. Мог он приструнить любого, имея взгляд наблюдательный и память преотличную. Так, как-то раз на ходу, не останавливаясь, бросил он истопнику Пантелею:
«Дров чего-то мало в поленнице осталось. Ворует, что ли, кто-то…» и пошел себе дальше.
Пантелей же, как услышал слово, Струной оброненное, так и сел на пол вместе с охапкой дров, что до печи так и не успел донести. Долго он думал-гадал, как прознал Струна, что он сбывает дрова соседям своим, что держали дойную корову. А молоко от нее до зарезу нужно было его новорожденному сыну, поскольку у жены его приключилась сразу после родов какая-то болезнь, и молока материнского младенцу не хватало. Но так и не додумался ни до чего, зато стал бояться Струну пуще прежнего.
В полном подчинении у Струны оказались и конюшные, которые не то что продать клок сена с архиерейского двора боялись, а и выехать по своим нуждам, как это везде водится, опасались, зная острый глаз Ивана Васильевича. Некоторые так и называли его: «Наш Иван Васильевич», — вспоминая приснопамятного царя Ивана Васильевича, прозванного в народе Грозным. И держал их Иван Васильевич Струна в страхе великом, хотя ни разочка ни на кого из них владыке не пожаловался, не донес на самовольную отлучку, что, чего греха таить, поначалу частенько случались меж конюхов в самом начале появления его при особе нового архипастыря.