Страницы моей жизни
Шрифт:
К тому же я перед арестом схватил тяжелый бронхит и затяжной катар гортани и я нуждался прежде всего и больше всего в покое. А покоя и тишины у меня было вдоволь.
Жандармы не торопились меня вызывать на допрос, и я имел достаточно времени, чтобы подготовиться к нему.
Формально меня обвиняли по статье, которая мне грозила вечной каторгой, но это далеко еще не предрешало моей участи! Жандармы пришивали арестованным самые страшные обвинения, чтобы их запугать, но на опытных революционеров эти методы, конечно, никакого действия не оказывали.
Гораздо важнее было выяснить, имеют ли жандармы против меня серьезные улики, а это было очень трудно. И я напряженно думал
Будь я нелегальным, я бы просто отказался от дачи показаний, но в моем положении мое полное молчание могло бы кой-кому повредить.
Вот почему я решил отвечать на вопросы в тех случаях, когда мои объяснения могли бы выгородить того или иного товарища – снять с него необоснованное обвинение или подозрение.
Мой первый допрос происходил спустя два месяца после моего ареста. Он длился свыше часу времени и свелся к тому, что я сообщил жандармскому офицеру биографические сведения о моем отце, матери, братьях, сестрах и, конечно, о себе. Когда и где кто родился, когда и где кто учился и т. д. О том, почему я арестован и какие мне предъявляются конкретные обвинения, не было сказано ни слова.
– На сегодня довольно, – сказал мне жандармский офицер, когда он записал мои ответы, и приказал сопровождавшему меня жандарму отвести меня в мою камеру.
Вскоре, однако, я был снова допрошен, уже по существу. На этот раз «беседа» жандармского ротмистра со мною длилась всего несколько минут. Усадив меня и пристально заглянув мне в глаза, он внезапно задал мне вопрос:
– Что вам известно о Екатеринославском съезде?
Я был готов к этому вопросу и спокойно ответил:
– Ничего!
– Как? – закричал он. – Вы не знаете, что ваш друг Штернберг, живший с вами в одной комнате, поехал в сентябре 1885 года в Екатеринослав на съезд «Народной воли»?
– Я слышу об этом в первый раз, – сказал я, – я помню, что Штернберг в сентябре 1885 года съездил в Житомир, чтобы повидаться со своими родителями.
– Итак, – с раздражением сказал жандарм, – вы о Екатеринославском съезде ничего не знаете?
– Абсолютно ничего.
– Ну, – прошипел он, – не миновать вам Шлиссельбурга!
На этом допрос мой закончился. Больше жандармы меня не допрашивали за все время моего предварительного заключения.
Потянулись долгие, томительные месяцы одиночного сидения. Я постарался как можно меньше думать об ожидавшей меня участи, уже очень безнадежны были такие думы! Шлиссельбург или сибирская каторга были очень печальными перспективами. Это была пропасть, в которую жандармы нас очень легко сбрасывали, но откуда было очень трудно выбраться.
Нет, чтобы не потерять мужества и силы сопротивления предстоящим мне испытаниям, я гнал от себя всякую мысль об ожидавшей меня будущности и страстно отдавался чтению. Принялся я также изучать английский и итальянский языки, которых я на воле не успел еще изучить.
В интересах справедливости я должен отметить, что тюремное начальство относилось к нам, политическим, вполне корректно, и мы пользовались льготами, значительно облегчавшими нашу жизнь. Правда, изоляция была весьма строгая. Перестукиваться было строжайше запрещено, и малейшая попытка нарушить этот запрет влекла за собою весьма суровое наказание. В наших камерах и коридорах должна была царить гробовая тишина. Но мы могли свободно получать с воли самые разнообразные книги и учебники. Нам выдавались тетради, в которых мы могли писать, что угодно, помня, конечно, что жандармы могут их в любой момент взять на просмотр. Кто располагал некоторыми суммами денег – а о снабжении нас деньгами заботились родные, друзья, товарищи, – те могли улучшать
И все же одиночество, полная оторванность от жизни, царившая в тюрьме жуткая тишина и ожидавшая нас безрадостная будущность подтачивали нервы и ослабляли энергию у многих.
«Политические» в то время помещались в длинном, одноэтажном корпусе, находившемся довольно далеко от общей уголовной тюрьмы. Камеры наши были маленькие и узкие – пять шагов в длину и два с половиной в ширину. Железная койка, привинченная к стене, и два железных листа, также прикрепленных к стене и заменявших стол и стул, – такова была меблировка камеры. Высоко, под самым потолком, находилось небольшое окно с железной решеткой, а в углу камеры у дверей стояла чугунная «параша», отравлявшая воздух своим смрадом. И в этих каморках с испорченным воздухом многие из нас жили годами. Ежедневно нас выводили на «прогулку», которая длилась минут пятнадцать, и все это время мы находились под бдительным оком жандарма. С того маленького дворика, по которому нас прогуливали, виден был огромный корпус уголовной тюрьмы. Нередко к нам оттуда доносились голоса, выкрики и смех уголовных арестантов, и мы жадно ловили нашим слухом эти звуки, так как они нам говорили о близости какой-то совместной человеческой жизни.
Само собою разумеется, что пятнадцатиминутной прогулки было недостаточно, чтобы мы освежились и пришли в себя от тяжелого воздуха наших камер, и постепенно я стал чувствовать разрушительное действие на мое здоровье отравленной атмосферы моей одиночки. Недостаток солнца, света и свежего воздуха заметно меня ослабляли. Моя болезнь горла прогрессировала, и мне все труднее было говорить.
Как выше уже было упомянуто, я коротал свое время, усердно читая книги и изучая языки. Но в тюрьме рассудок играет второстепенную роль. Там истинным властелином является сердце. Когда мы были на воле, мы сурово подавляли в себе все личное, полагая, что все наши силы и весь жар души должны быть отданы святому делу, которому мы служили. Но в тюрьме, в полутемной камере, где так томительно и однообразно протекали дни, недели и месяцы моей жизни, чувства предъявляли свои права с непреодолимой силой. Гадать о безвестном будущем было бесполезно, и мои мысли невольно обращались к прошлому.
Перед моим умственным взором вставали картины и образы из моего далекого детства, ранней юности и бурных студенческих лет.
«Нет большей печали, чем вспоминать во дни скорби об ушедшем счастье», писал Данте в своей «Божественной комедии», но я находил, что это утверждение не всегда верно, потому что воспоминания о прошлом счастье иногда приносят большое утешение и даже радость. Только тот, кто пережил печаль и муку долголетнего одиночного заключения, знает, как радостно и сладко бывает силою воображения воскрешать в памяти светлые картины прошлого…
И я знал много таких моментов. Как часто я себе представлял, что сижу с несколькими товарищами на берегу моря в Одессе и веду с ними беседу о «проклятых вопросах», разрешения которых мы так настойчиво и страстно искали. И с каким радостным чувством я вспоминал, как я, бывало, лежу с Штернбергом под тенистым деревом в Псыщевском лесу, в окрестностях Житомира, и мы оба, еще подростки, строим самые причудливые воздушные замки. Не раз я мысленно переносился в Петербург и воскрешал в своей памяти яркие моменты моей студенческой жизни. Я видел себя снова среди своих товарищей-революционеров; мы обсуждаем серьезные вопросы, я вижу их возбужденные лица, слышу их голоса…