Странная история доктора Джекила и мистера Хайда (сборник)
Шрифт:
Мэри уже давно оставила свою работу.
– И что ж ты думаешь? – спросила она. – Что ж ты думаешь, у меня нет ни глаз, ни ушей? Что ж ты думаешь, я бы не была рада выбросить в море это добро? (Как он его называет, Господи прости его и помилуй!) Что ж ты думаешь, я жила с ним здесь изо дня в день и не видела того, что ты увидел за какой-нибудь час? Нет, – продолжала она, – я знаю, что случилась беда, а какая беда, я не знаю и знать не хочу. И мне не доводилось слышать, чтобы зло можно было поправить, вмешавшись не в свое дело. Только, Чарли, не проси меня уехать от отца. Пока он жив, я его не покину. А ему осталось недолго жить, Чарли. Это я могу тебе сказать. Недолго… На лбу у него печать, и, может, так оно и лучше.
Я помолчал, не зная, что ответить на это, а когда поднял голову, собираясь заговорить, Мэри меня опередила.
– Чарли, – сказала она, – мой долг ведь не твой долг. Этот дом омрачен грехом и бедой. Ты здесь посторонний. Так бери свои
– Мэри-Урсула, – произнес я, – я просил тебя стать моей женой, и ты дала мне понять, что согласна. И теперь мы связаны навек. Где будешь ты, там буду и я – бог мне свидетель.
Едва я произнес эти слова, как внезапно взревел ветер, а потом вдруг все вокруг дома смолкло и словно задрожало. Это был пролог, первый удар надвигающейся бури. Мы вздрогнули и вдруг заметили, что в доме воцарилась полутьма, будто уже настал вечер.
– Господи, смилуйся над всеми, кто в море! – сказала Мэри. – Отец теперь не вернется до рассвета.
И тогда-то, когда мы сидели у очага, прислушиваясь к ударам ветра, Мэри рассказала мне, как произошла с моим дядей эта перемена.
Всю прошлую зиму он был угрюм и раздражителен. Когда Гребень вздымался особенно высоко, или, как выразилась Мэри, когда плясали Веселые Молодцы, дядя много часов подряд лежал на мысу, если была ночь, а днем – на вершине Ароса, смотрел на бушующее море и вглядывался в горизонт, не покажется ли там парус. После десятого февраля, когда на берег в Песчаной бухте был выброшен обогативший его бриг, дядя вначале был неестественно весел, и это возбуждение не проходило, но только менялось и из радостного стало мрачным. Он не работал и не давал работать Рори. Они часами шептались за домом с таинственным, опасливым видом. А если она задавала вопросы тому или другому (вначале она пыталась их расспрашивать), они отвечали уклончиво и смущенно. С тех пор как Рори заметил у переправы большую рыбу, дядя всего один раз побывал на Россе. Это случилось в разгар весны, при сильном отливе, и он перешел туда посуху, но задержался на дальнем берегу и, возвращаясь, увидел, что прилив вот-вот отрежет его от Ароса. С отчаянным воплем он перепрыгнул через полоску воды и добрался до дома вне себя от ужаса. Его мучили страх перед морем, постоянные и неотвязные мысли о море – этот страх сквозил в его разговорах, в молитвах, даже в выражении лица, когда он молчал.
К ужину вернулся только Рори. Но чуть позже в дом вошел дядя, взял под мышку бутылку, сунул в карман хлеб и снова отправился на свой наблюдательный пост – на этот раз в сопровождении Рори. Дядя сказал, что шхуну несет к бурунам, но команда по-прежнему с безнадежным упрямством и мужеством пытается отстоять каждый дюйм. От этого известия на душе у меня стало совсем черно. Вскоре после заката ярость бури достигла полной силы – мне еще не приходилось видеть летом подобных бурь, да и зимние никогда не налетали так внезапно. Мы с Мэри молчали и слушали, как скрипит, содрогаясь, дом, как воет снаружи ветер, а огонь в очаге между нами шипел от дождевых брызг. Наши мысли были далеко отсюда – с несчастными моряками на шхуне, с моим столь же несчастным дядей на мысу среди разбушевавшихся стихий. Но то и дело мы вздрагивали и отвлекались от своих раздумий, когда ветер обрушивался на дом, как тяжелая скала, или внезапно замирал, затихал, и пламя в очаге вытягивалось длинными языками, а наши сердца начинали отчаянно биться в груди. То буря схватывала все четыре угла кровли и встряхивала ее, ревя, как разгневанный Левиафан, то наступало затишье, и ее холодное дыхание, всхлипывая, пробиралось в комнату и шевелило волосы у нас на голове. А потом ветер вновь заводил тоскливую многоголосую песню, стонал в трубе, плакал, как флейта, вокруг дома.
Часов в восемь вошел Рори и таинственно поманил меня к дверям. Дядя, по-видимому, напугал даже своего верного товарища, и Рори, встревоженный его выходками, попросил меня пойти с ним и разделить стражу. Я поспешил исполнить его просьбу – с тем большей охотой, что страх, ужас и электрическая атмосфера этого вечера пробуждали во мне беспокойство и желание действовать. Я велел Мэри не тревожиться, обещал присмотреть за ее отцом и, закутавшись в плед, вышел вслед за Рори на улицу.
Хотя лето было в разгаре, ночь казалась чернее январской. Порой сумрачные отблески на мгновение рассеивали чернильный мрак, но в мятущемся хаосе небес нельзя было уловить причину этой перемены. Ветер забивался в ноздри и в рот, небо над головой гремело, как один гигантский парус, а когда на Аросе вдруг наступало затишье, было слышно, как шквалы с воем проносятся вдали. Над низинами Росса ветер, наверно, бушевал с той же яростью, что и в открытом море, и только богу известно, какой рев стоял у вершины Бен-Кайо. Дождь, смешанный с брызгами, хлестал нас по лицу. Вокруг Ароса всюду пенились буруны, и валы с непрерывным грохотом обрушивались на рифы и пляжи. В одном месте этот оглушительный
Держась за руки, мы с Рори с трудом пробирались против ветра. Мы скользили на мокрой земле, мы падали на камни. Наверное, прошел почти час, когда, промокшие насквозь, все в синяках, измученные, мы наконец спустились на мыс, выходящий на Гребень. По-видимому, именно он и был излюбленным наблюдательным пунктом моего дяди. На самом его краю, в том месте, где утес наиболее высок и отвесен, земляной пригорок образует нечто вроде парапета, где человек, укрывшись от ветра, может любоваться тем, как прилив и бешеные волны ведут спор у его ног. Оттуда он может смотреть на пляску Веселых Молодцев, словно из окна дома на уличные беспорядки. В подобную ночь, разумеется, он видит перед собой только чернильный мрак, в котором кипят водовороты, волны сшибаются грохотом взрыва, и пена громоздится и исчезает в мгновение ока. Мне еще не доводилось видеть, чтобы Веселые Молодцы так буйствовали. Их исступление, высоту и прихотливость их прыжков надо было видеть – рассказать об этом невозможно. Белыми столпами они взлетали из мрака высоко над утесом и нашими головами и в то же мгновение пропадали, точно призраки. Порой они взметывались по трое сразу, а порой ветер подхватывал кого-нибудь из них и опрокидывал на нас брызги, тяжелые, как волна. Тем не менее зрелище это не столько впечатляло своей мощью, сколько раздражало и заражало своим легкомыслием. Оглушительный рев не давал думать, и в мозгу возникала блаженная пустота, родственная безумию. По временам я замечал, что мои ноги двигаются в такт танцу Веселых Молодцев, словно где-то играли джигу.
Дядю я разглядел, когда мы находились от него еще в нескольких ярдах, потому что в это мгновение черноту ночи рассеял один из тех отблесков, о которых я уже упоминал. Дядя стоял позади холмика, запрокинув голову и прижимая ко рту бутылку. Когда он поставил бутылку на землю, увидел нас и помахал рукой.
– Он пьян? – громко спросил я Рори.
– Он всегда пьет, когда дует ветер, – ответил Рори таким же громовым голосом; но я его еле расслышал.
– Так, значит… так было… и в феврале? – спросил я.
«Да» старого слуги исполнило меня радостью. Следовательно, убийство было совершено не хладнокровно, не по расчету. Это был поступок сумасшедшего, который так же не подлежал осуждению, как и прощению. Конечно, дядя был опасным безумцем, но не жестоким, низким негодяем, как я страшился. Но какое место для попойки, какой немыслимый порок избрал для себя бедняга! Я всегда считал пьянство страшным, почти кощунственным удовольствием, более демоническим, нежели человеческим. Но напиваться здесь, в ревущей тьме, на самом краю утеса, над адской пляской волн, где голова кружится, как сам Гребень, нога балансирует на краю смерти, а чутко настороженный слух ждет, чтобы раздался треск гибнущего корабля, – казалось бы, если бы и нашелся человек, способный на это, то уж никак не мой дядя, неколебимо верующий в ад и возмездие, терзаемый самыми мрачными суевериями. И все же это было так. А когда мы укрылись за пригорком и смогли перевести дух, я заметил, что глаза дяди сверкают в темноте дьявольским блеском.
– Эгей, Чарли, красота-то какая! – воскликнул он. – Ты только посмотри… – продолжал он, подтаскивая меня к краю бездны, откуда вздымался этот оглушающий рев и взлетали тучи брызг. – Посмотри-ка, как они пляшут! Уж это ли не грех?
Последнее слово он произнес со вкусом, и я подумал, что оно подходит к этому зрелищу.
– Они воют, так им не терпится заполучить шхуну, – продолжал он, и его визгливый безумный голос было легко расслышать под прикрытием пригорка. – И ее тянет все ближе, и ближе, и ближе, и ближе, и ближе… И все они знают это, знают, что им пришел конец! Чарли, они на шхуне там все напились, залили себе глаза вином. На «Христос-Анне» все были пьяны. В море трезвыми не тонут! Что ты об этом знаешь! – с внезапной яростью крикнул он. – Я тебе говорю, и так оно и есть: никто не посмеет пойти на дно трезвым. Возьми-ка, – добавил он, протягивая бутылку, – глотни.
Я хотел было отказаться, но Рори предостерегающе дернул меня за рукав, да и я сам уже передумал. Поэтому взял бутылку и не только сделал большой глоток, но и постарался пролить на землю как можно больше.
Это был чистый спирт, и я чуть не задохнулся, пытаясь его проглотить. Не заметив, насколько убыло содержимое бутылки, дядя вновь запрокинул голову и допил все до конца. Затем с громким хохотом швырнул бутылку Веселым Молодцам, которые, казалось, с воплями подпрыгнули повыше, чтобы поймать ее.